Ты родишь мне ребенка (СИ) - Колесникова Вероника. Страница 14

Сделка с этим придурком Игорем состоялась – я расплатился с ним сполна, как и он со мной.

На этом – все.

Он тут же сдал все дела в моем офисе, написал заявление об уходе и пересел в другое кресло. Оно тоже зависит от меня, но уже не так сильно.

И теперь я готов грызть свои локти из-за того, что натворил. Своими собственными руками я упустил единственную нужную мне ниточку, которая вела к моему успокоению.

Кажется, я перехитрил самого себя. Был уверен – одна ночь, один вечер с Оксаной, и все в моей голове, моей душе встанет на свои места. Не может одна женщина так сильно отличаться от других, что превратится в натуральное наваждение, которое никак не лечится.

Неужели в ее организме что-то устроено по-другому?

Или на ласки она реагирует как-то особенно?

Тогда мне казалось: одна ночь, и морок ее очарования и флер тайны рассеется, меня отпустит ощущение ее постоянного присутствия. Всего одна только ночь.

Нет, я ошибся.

Все в ней устроено именно так, как я и боялся. Так, как нужно мне, как я не ждал и как надеялся. Она обрушилась на меня всем своим чувством нерастраченной нежности, прикоснулась к моей одинокой, выжженной душе, чтобы посадить семена, которые постепенно начали прорастать ростками в благодатной почве.

Эта волшебная девочка с золотыми волосами и кожей, прошедшей огонь…

Я одуревал от мыслей о ней. Когда так получилось, что она заполонила все мое сознание, осталась в нем для того, чтобы являться в снах и мучить в реальности? Когда?

И сейчас, получив так много от нее, понял, что одной ночи мне будет мало. Мало!

Меня ломало как наркомана, мне нужна была моя личная доза ее присутствия, ее ласки, ее взглядов. Кажется, я сходил с ума, потому что попал в полное влияние от женщины.

Мне было десять, когда это случилось. Кто-то пошутил – запер дверь в баню и мать с отцом угорели, сгорели практически заживо. Я остался сиротой, и, хотя в татарской деревне было очень много родственников, никто не решился взять меня к себе. Тяжелое время, трудный, закрывшийся от всего мира ребенок – никому не нужна была эта обуза.

Потеряв родных, я замкнулся в себе. Весь мир стал черным, без единого оттенка. Не было утренних маминых приятных слов, не было вечерних разговоров с отцом, когда мы вместе читали книги. Все пропало и какое-то время после я даже думал, что это мне приснилось.

Только колыбельную мамы изредка откуда-то приносило ветром, и эти редкие случаи еще больше бередили душу, заставляя все больше проваливаться в себя.

Она всегда была очень доброй, улыбчивой, а отец только изображал хмурость или серьезность: я всегда видел, как по его лицу ползет тень улыбки, чтобы отразиться в его глазах, когда он смотрел на маму или меня.

Наша семья была открытой, дом никогда не пустовал, и от того, что я остался один, когда никого не стало, мне было вдвойне больнее.

Как будто тупое лезвие предательства несколько раз пытались повернуть в живом и кровоточащем сердце.

И уезжая из деревни, я даже не оглянулся на свой дом, свою избу, где провел столько прекрасных, наполненных смехом и радостью лет.

Потому что знал и предчувствовал: никогда такого не повторится.

Никто и никогда не посадит меня к себе на плечи, не прокатит таким образом верхом до улицы, чтобы скинув на землю, деланно ворчливо не сообщить:

«Ну и лосенок же ты, улым! Весишь чуть больше слона!».

А после ввязаться в шутливую драку, предложить погонять с мячом или отправиться кататься на вороном коне, одолженном у председателя.

И вечером никто не поцелует в лоб, заглядывая выжидательно в глаза:

«Умаялся, алтыным. Устал. Ладно отец, но ты-то за временем следи!».

Не подоткнет одеяло, которое все норовит сползти…

Русский язык я не знал. Мы в деревне, и особенно дома, всегда говорили на татарском. И потому в детском доме мне было не сложно, нет. Мне было не-вы-но-си-мо. Смотрел на весь мир испуганным, злым, насупленным волчонком, и мир мне отвечал взаимностью. Это был не ад. Это была какая-то другая реальность, беззаконие, игры на выживание.

Все, кому не лень, пытались задеть словом, плечом, подножкой. Всегда отвечал кулаками: не давал себя в обиду, но что мог сделать мелкий и тощий пацан против толпы? Каждый день синяки на мне множились, злость загоняла все дальше в непроходимые чащобы души, и в какой-то момент я отчаянно начал желать всем смерти.

Невыносимая, неизбежная и бескрайняя злость, ярость не могла томиться в хрупком теле так долго. Однажды кто-то из нас должен был победить. Или злость сломила бы меня, или я ее приручил. Пока силы были неравны, и меня штормило из одного состояния в другое.

Бесконечные драки, вернее, побоища, избиения младенца в какой-то момент достигли апогея. Воспитатели, которые уже не обращали на меня внимания, вдруг забеспокоились и начали отделять от других, все чаще отправляя в санчасть, чтобы хотя бы там я отсиделся, не попав на глаза отморозкам, которым нужно было спустить пар своих затаенных обид.

Блок стоял отдельным строением – обычным сараем во дворе. Нюра, высокая, белокурая, красивая женщина, выполнявшая функции медсестры, приходила с утра и работала до обеда, после чего закрывала блок и уходила по другим делам.

Когда я впервые ее увидел, то растерял и без того скудный запас русских слов.

Она засмеялась:

— Ты кто, волчонок?

Я помотал головой.

— Не волчонок? — и рассмеялась, когда я глянул на нее сердито из-под бровей.

— Ну прямо как Маугли.

Я снова зыркнул на нее сердито. Но на нее это никакого впечатления не произвело.

— Давай дружить? — предложила она. — У меня дочка почти твоего возраста. Сейчас одна дома сидит со своей младшей сестрой. Олю не повели в садик – карантин, надеюсь, что ветрянкой мы не заразимся.

Она так легко располагала к себе, что сомнений не оставалось: мы и правда подружимся.

Все оставшееся лето я проводил в ее сарае или рядом. Она что-то рассказывала между делом, а я слушал, и не слышал, что она говорит.

— Я говорю, а ты повторяй, Камал! – заметив, что снова начинаю проваливаться в себя, настаивала она. — Тебе нужно привыкать говорить и думать на русском. Это же так просто. Ты такой умный мальчик, легко считаешь, и твоя учительница по математике ставила всем тебя в пример. Говорила, что считаешь быстро. Надеюсь, правда, за лето ты не растерял своих умений!

Я только пожимал плечами. Незаметно Нюра стала единственной моей подругой, и только с ней я начал говорить, насколько это вообще возможно представить. Мы не очень хорошо понимали друг друга сначала, и только к сентябрю я более-менее освоился.

И вот тогда-то все и случилось…

В ту ночь я долго ворочался в постели, не спалось. Учебный год начался, и снова все вернулось на круги своя: громкая ненависть детдомовцев подкреплялась ненавистью учителей. Все то, что, казалось, немного улеглось за лето, распустилось пышным цветом.

Я лежал в постели, смотрел в потолок и вдруг услышал рядом возню. Приоткрылась дверь и кто-то позвал:

— Скорее!

Пацаны с соседних коек быстро натянули шорты и футболки, и один за другим пропали в проеме двери. Мне тоже стало интересно: куда они направились после отбоя? И я пошел за ними. Оказалось, что далеко уйти они не смогли – пройти мимо спящего охранника нужно было осторожно, аккуратно, тихо и незаметно.

Почти по-пластунски преодолевая препятствия, все пятеро пропали в темноте улицы. Я же, наученный горьким опытом ухода от постоянного преследования, приоткрыл окно, которое держалось на символической задвижке, и выпрыгнул в прохладу ночи, приземлившись в кустах.

— Тебе – гвоздодер, — шептал знакомый голос придурка из соседней палаты. — Ты – на стреме, а я с Хилым шурудим внутри.

Проговорив еще пару минут о чем-то, сплюнув на землю, они стаей воробьев понеслись в сторону сарая Нюры.

Сначала я решил, что они решили смыться из детского дома – выполнили план, который я так давно хотел претворить в жизнь, но уже через несколько минут до меня дошло: у них совсем другая цель.