Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 12

Неделя на неделю не приходится: за один пейзаж формата девяносто на сто двадцать сантиметров Аптер получает то сотню долларов, то жалкую пятерку. Один склонный к филантропии английский еврей, манчестерский промышленник, у которого в Иерусалиме своя квартира в высотном кондоминиуме, откуда-то узнал о прошлом Аптера, выписал моему кузену чек на тысячу фунтов за одну-единственную картину и с тех пор его опекает: раз в год присылает своего приживалу, чтобы приобрести примерно тот же пейзаж по той же запредельной цене. А вот противоположный случай: одна старая американка как-то взяла картину и ушла, не заплатив Аптеру ни гроша (по крайней мере, если верить его словам); картина была из тех, которые он еженедельно пишет дюжинами, — вид иерусалимского скотного рынка близ ворот Святого Стефана. Обворованный Аптер вышел на улицу и зарыдал. «Полиция! — кричал он. — Помогите! Помогите, кто-нибудь!» Но на выручку не пришел никто, и тогда он сам бросился в погоню и скоро, на следующем повороте улочки, нагнал американку: та, поставив у ног краденую картину, прислонилась к стене, чтобы перевести дух. «Я человек нежадный, — сказал он ей, — но мадам, умоляю вас, мне тоже надо что-то кушать». Как рассказывает Аптер, старуха принялась уверять небольшую толпу, которая быстро собралась вокруг плачущего художника, протягивающего руки, как нищий: она, дескать, уже заплатила один цент, больше, чем может стоить эта картина. Американка возмущенно верещала на идише: «Загляните к нему в карманы! Он врет!» «Искривленный рот людоедки, — рассказывал мне Аптер, — жуткий, душераздирающий визг… Кузен Филип, я понял, с чем тут имею дело. Я спросил: „Мадам, какой лагерь?“ — „Все, какие были!“ — заорала она, а потом плюнула мне в лицо».

В историях, которые рассказывает Аптер, его обкрадывают, плюют ему в лицо, обжуливают, оскорбляют и унижают его буквально каждый день, причем по большей части мучители моего кузена — бывшие узники лагерей. Правдивы ли его истории, во всем ли они соответствуют действительности? Я лично никогда не задаюсь таким вопросом. Для меня это выдумки, но они помогают рассказчику — как вообще многие выдумки — поведать, завираясь, о той правде, которую невозможно облечь в слова. Я отношусь к историям Аптера почти так же, как Аарон предпочел истолковать историю, сочиненную про себя его знакомой «еврейкой»-католичкой.

На следующее утро после ужина с Аароном я твердо намеревался взять такси, поехать из отеля прямо в тесную мастерскую Аптера в старом еврейском квартале и провести с ним пару часов, а затем снова встретиться с Аароном за обедом и возобновить наш разговор. Вместо этого я поехал на такси на утреннее заседание в суд, на процесс Демьянюка, чтобы встретиться с моим самозванцем лицом к лицу. Если его там не будет, поеду в «Царь Давид». Это единственный выход: еще сутки бездействия — и я вообще не смогу думать о чем-то еще. Я и так почти всю ночь метался без сна, каждый час вскакивал снова проверить, заперта ли дверь, и снова ложился, а сам ждал, что он появится в изножье кровати, повиснет в воздухе фигурой с картины Магритта, словно изножье — пьедестал памятника, гостиничный номер — кладбище, а кто-то из нас двоих — призрак. А мои сны походили на взмывающие вверх гроздья душераздирающих предчувствий, до такой степени зловещих, что их лучше не облекать в словесную форму, и, пробуждаясь от этих снов, я проникался неумолимой решимостью — был готов придушить мерзавца собственными руками. Да, к утру даже я смекнул, что от моего бездействия кризис только усугубляется, но колебания не оставляли меня, и только когда такси подкатило к воротам еврейского квартала, я велел водителю развернуться и дал ему адрес конференц-центра на другом конце города, за кнессетом и музеем, где в зале, который обычно служил лекторием или кинотеатром, уже одиннадцать месяцев проходил суд над Демьянюком. Адрес этот я списал из газеты еще за завтраком и обвел нужную точку на своей карте Иерусалима жирным кружком. Долой нерешительность!

У дверей конференц-центра стояли четверо израильских солдат с автоматами — болтали между собой, сгрудившись у будки с рукописной табличкой на иврите и английском: «Предъявите здесь свое оружие для проверки». Я прошел мимо, незамеченный, оказался в фойе и обнаружил: чтобы попасть через стойку металлодетектора во второе, внутреннее фойе, достаточно показать паспорт молодой сотруднице полиции и вписать свое имя в регистрационную книгу на ее стойке. Регистрировался я неспешно, скользя взглядом по странице то сверху вниз, то снизу вверх — нет ли на ней моего имени? Его отсутствие, конечно, еще ничего не доказывало: заседание началось час назад, страницы пестрели десятками имен. Вдобавок, подумал я, у него паспорт наверняка на его собственное имя, а не на мое. (Но как он заселился под моим именем в отель, если в паспорте стоит другое?) Во внутреннем фойе мне снова пришлось предъявить паспорт — точнее, отдать в залог за наушники. Девушка в военной форме, тоже молоденькая, показала мне, как настроиться на синхронный английский перевод, поскольку судебный процесс шел на иврите. Я выждал: не узнает ли девушка во мне человека, который здесь не впервые? Но она, выполнив свои обязанности, снова уткнулась в свой журнал.

Когда я вошел в зал суда и, остановившись позади последнего ряда зрительских кресел, увидел, что там, собственно, происходит, то начисто позабыл, зачем я здесь; когда, присмотревшись к дюжине фигур на помосте у дальней стены, я разобрался, кто из них обвиняемый, для меня перестал существовать не только мой двойник — на какое-то время я забыл о самом себе.

Вот он. Вот он. Когда-то он втискивал их — по двести, по триста — в помещение, где едва разместились бы пятьдесят, заталкивал, как придется, запирал двери на засов и включал мотор. Тридцать минут накачивал угарный газ, ждал, пока крики утихнут, а потом посылал живых вытаскивать мертвых и прибираться перед запуском следующей крупной партии. «Убрать говно», — говорил он им. Когда эшелоны шли один за другим, он проделывал это десять, пятнадцать раз на дню, иногда в трезвом виде, иногда в нетрезвом, но всегда с большим смаком. Энергичный здоровяк. Хороший работник. Никогда не хворал. Даже спьяну не сбавлял темп. Скорее наоборот. Колошматил это отребье чугунной трубой, вспарывал беременным животы тесаком, выдавливал им глаза, хлестал их как попало, забивал гвозди в уши, однажды взял бур и просверлил дыру в чьей-то заднице — просто в тот день фантазия такая пришла, вот и просверлил. Вопил на украинском, орал на украинском, а если кто не понимает по-украински, — пулю в лоб. Какие были времена! Такое больше не повторится! Ему было всего-то двадцать два, а он хозяйничал там напропалую — мог сделать с любым из этих все, что вздумается. Орудовать хлыстом и пистолетом, тесаком и дубинкой, быть молодым и здоровым, сильным и пьяным, и могущественным — могущественным беспредельно, как бог! Их было почти миллион, миллион! И у каждого — еврейское лицо, на котором он читал страх. Страх перед ним. Перед ним! Двадцатидвухлетним крестьянским парнем! За всю мировую историю получал ли хоть кто-то, хоть когда-нибудь, хоть где-нибудь шанс перебить столько народу собственноручно, одного за другим? Эх, это была всем работам работа! Каждый день — пир горой! Нескончаемая гулянка! Кровь! Водка! Бабы! Смерть! Власть! И крики! Крики без конца! И все это — работа, хорошая, трудная работа, но заодно — дикая, дикая и незамутненная радость, такая радость, о которой большинство может только мечтать, чистый экстаз, не меньше! Год-полтора прожить так — уже достаточно, чтобы утолить свои аппетиты навеки; после такого грех жаловаться, что счастье прошло стороной; после такого любой будет довольствоваться повседневной рутиной, размеренной работой с девяти до пяти там, где крови не увидишь — разве что в цеху кто случайно порежется. С девяти до пяти и домой, ужинать с женой и детьми — вот все, что тебе после такого нужно. В двадцать два года он повидал в жизни все, о чем только можно мечтать. Хорошо было, но — хорошенького понемножку, такое в охотку, пока ты молодой, дерзкий и любишь отрываться, когда практически на все бросаешься со звериной страстью, но в конце концов ты становишься слишком взрослым — вот и он перерос такие занятия. На подобной работе надо понимать, что бросать ее надо вовремя, и ему повезло — он вовремя свалил.