Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 19

А вот это, сказал я себе, вот это. Сосредоточься на работе!

На основе нашего долгого разговора за обедом мы с Аароном смогли перенести на бумагу второй кусок интервью.

* * *

РОТ. В твоих книгах не бывает новостей из жизни общества, которые могли бы предостеречь «аппельфельдовскую жертву» об опасности, да и рок, нависший над жертвой, не изображается как часть европейской катастрофы. Это читатель домысливает исторические реперные точки, осознавая — так, как это не могут осознать жертвы, — масштаб всеохватного зла. Твое нежелание быть историком соединяется со взглядом сведущего читателя, который смотрит на книгу через призму истории; этим объясняется особое воздействие твоих произведений — потрясающая сила сюжетов, рассказанных крайне скупыми средствами. Вдобавок, когда ты лишаешь события их исторической подоплеки и изображаешь их на размытом фоне, это, наверно, ближе к растерянности людей, которые и не подозревали, что оказались на пороге катастрофы.

Я тут подумал, что в твоей прозе взгляд взрослых людей на происходящее — почти такой же узкий, как и взгляд детей, которые, разумеется, пока ничего не знают о календаре истории, куда можно было бы вписать череду текущих событий, и не обладают интеллектуальным инструментарием для их осмысления. Может быть, твое собственное восприятие — взгляд ребенка накануне Холокоста — отразилось в простоте, с которой воспринимается в твоих романах надвигающийся ужас.

АППЕЛЬФЕЛЬД. Ты прав. В «Баденхайме 1939» я начисто проигнорировал историческое объяснение событий. Предположил, что исторические факты уже известны и читатель сам заполнит лакуны. Да, твое предположение, что я описываю Вторую мировую, воспринятую отчасти глазами ребенка, кажется мне верным. Но исторических объяснений я чураюсь уже с тех пор, как вообще осознал себя писателем. А опыт евреев в годы Второй мировой не был «историческим». Мы соприкоснулись с архаическими мифическими силами, с неким погруженным в сумрак подсознанием, смысл которого был нам непонятен и остается непонятным доныне. На вид это рациональный мир — с поездами, расписаниями, станциями и машинистами, но в действительности рейсы совершались в фантазиях, все это были ложь и уловки, которые могли порождаться только некими глубинными, иррациональными устремлениями. Я не понимал и до сих пор не понимаю мотивов убийц.

Я был жертвой, и я пытаюсь понять жертву. Это широкий, непростой срез жизни, который я пытаюсь постичь уже тридцать лет. Я не идеализировал жертв. По-моему, в «Баденхайме 1939» тоже нет ни тени идеализации. Кстати, Баденхайм — в общем-то реальный город, подобные курорты имелись в самых разных уголках Европы, шокирующе мелкобуржуазные и идиотские в плане всех этих светских условностей. Даже в детстве я понимал, какой это идиотизм.

По распространенному мнению, сохранившемуся до наших дней, евреи — ловкие, многоопытные, хитрые бестии, хранилище мировой мудрости. Но разве не занятно посмотреть, как легко было одурачить евреев? Самыми элементарными, почти детскими уловками их заставили собраться в гетто, несколько месяцев морили голодом, ободряли ложными надеждами, а в конце концов посадили в вагоны и повезли на смерть. Это простодушие стояло у меня перед глазами, пока я писал «Баденхайм». В этом простодушии мне открылась этакая квинтэссенция человеческой натуры. Их слепота и глухота, их исступленная поглощенность самими собой — часть этого простодушия. Убийцы были практичны, они точно знали, чего хотят. Простодушный — всегда шлимазл, незадачливая жертва несчастья: он никогда не слышит сигнал тревоги вовремя, он блуждает, застревает в чаще и в конце концов попадает в капкан. Эти слабости очаровали меня. Я в них влюбился. Миф, что евреи, обделывая свои махинации, правят миром, оказался несколько преувеличенным.

РОТ. Изо всех твоих книг, переведенных на английский, «Цили» выделяется особо: реальность описана наиболее жестко, показаны самые запредельные разновидности страданий. Цили, чрезвычайно простодушная девочка из бедной еврейской семьи, остается одна, когда ее семья бежит от нацистского вторжения. Роман повествует о кошмарных злоключениях Цили, когда она пытается выжить, о ее тягостном одиночестве среди жестоких крестьян, у которых она работает. Мне показалось, что эта книга сродни «Раскрашенной птице» Ежи Косинского. В «Цили» меньше гротеска, но это тоже портрет испуганного ребенка в мире, который еще безысходнее, еще опустошеннее, чем мир Косинского, ребенка, скитающегося в полном одиночестве на фоне ландшафта, непригодного для человеческой жизни в той же мере, что и мир беккетовского «Моллоя».

Ребенком ты, как и Цили, бродяжничал в одиночестве после того, как в девять лет сбежал из лагеря. Мне неясно, почему, перерабатывая для книги собственную жизнь, — то, как ты жил в незнакомой местности, скрывался среди враждебно настроенных крестьян, — ты решил представить себе, что уцелевший в этих испытаниях ребенок — девочка, а не мальчик. И, кстати, посещала ли тебя хоть раз мысль не облекать этот материал в художественную форму, а изложить свой опыт так, как он тебе запомнился, написать историю выжившего совершенно безыскусно, как, например, Примо Леви написал про свое заключение в Освенциме?

АППЕЛЬФЕЛЬД. Я никогда не описывал события так, как они происходили на самом деле. Да, все мои произведения — главы сокровенно личного опыта, и, однако, это не «история моей жизни». То, что произошло со мной в жизни, уже произошло, уже приняло форму, время замесило эти события и вылепило. Описывать то, что было в реальности, — сделаться рабом памяти, а память — только второстепенный элемент творческого процесса. В моем понимании творить — значит упорядочивать, отсеивать, подбирать слова и темп, пригодные для произведения. Да, я действительно беру материал из собственной жизни, но то, что я в итоге леплю из этого материала — совершенно самостоятельное существо.

«Историю моей жизни» в лесах после побега из лагеря я пытался написать несколько раз. Но все усилия пропали зря. Я хотел сохранить верность реальности, реальным событиям. Но получалась хроника, которая оказалась слишком хлипким каркасом. Результат выглядел довольно слабо — неубедительная игра воображения. Самые правдивые рассказы легко фальсифицировать.

Реальность, ты и сам знаешь, всегда сильнее человеческого воображения. Более того, реальность может позволить себе быть неправдоподобной, необъяснимой, совершенно несоразмерной. Художественное произведение, увы, не может себе этого позволить.

Реальность Холокоста превзошла даже самое богатое воображение. Если бы я хранил верность фактам, мне бы никто не поверил. Но стоило мне подобрать персонаж — девочку чуть старше меня, — как я вырвал «историю моей жизни» из цепких лап памяти и передал в творческую лабораторию. Там хозяйничает не только память. Там тебе требуется причинно-следственное объяснение, нить, связывающая все воедино. Необычайное допустимо лишь в том случае, если оно служит элементом общей структуры и помогает ее осмыслить. Мне пришлось вычеркнуть из «истории моей жизни» куски вовсе невероятные и предложить читателю вариант, вызывающий больше доверия.

Я писал «Цили», когда мне было сорок. Тогда меня интересовали возможности наивности в искусстве. Может ли существовать наивное современное искусство? Мне казалось, что без наивности, которая еще встречается у детей и стариков, а также, до какой-то степени, у нас с тобой, произведение искусства будет несовершенным. Я пытался исправить этот изъян. Бог весть, насколько это у меня получилось.

* * *

Дорогой Филип!

Я разозлил вас / вы на меня накинулись. Каждое сказанное мной слово — глупое / неуместное / неестественное. Так и должно было случиться. С 1959 года предвкушение этой встречи — мой страшный сон / мой сладостный сон. Увидел на «Прощай, Коламбус» ваше фото / понял, что моя жизнь бесповоротно изменилась. Объяснял всем, что мы два разных человека / абсолютно не хотелось быть кем угодно — только самим собой / хотел иметь свою судьбу / надеялся, что ваша первая книга станет и последней / желал вам провала и исчезновения / постоянно думал о вашей смерти. МНЕ БЫЛО НЕЛЕГКО СМИРИТЬСЯ СО СВОЕЙ РОЛЬЮ: С РОЛЬЮ ВАС ОБНАЖЕННОГО / ВАС В АМПЛУА МЕССИИ / ВАС КАК ЖЕРТВЕННОЙ ЛИЧНОСТИ. МОИ ЕВРЕЙСКИЕ СТРАСТИ АБСОЛЮТНО ОБНАЖЕНЫ. МОЯ ЕВРЕЙСКАЯ НЕЖНОСТЬ НЕ ЗНАЕТ УДЕРЖУ.