Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 17
— Эге, — сказал он, засмеявшись, — вы мне не вполне доверяете. — И обогнул столик, чтобы сесть напротив.
О том, в какой ступор я впал в холле отеля (и это состояние не проходило, даже пока я был один в туалете и каким-то образом уверил себя, будто победа одержана, будто он вот-вот сбежит и никогда больше не посмеет вернуться), говорит одна деталь: только теперь, когда мы уселись нос к носу, я заметил, что его одежда — тютелька в тютельку моя: не просто похожа, а тютелька в тютельку. Та же самая застиранная темно-синяя рубашка с воротником на пуговицах, тот же самый заношенный рыже-коричневый кашемировый пуловер с треугольным вырезом, те же самые брюки цвета хаки без отворотов, тот же самый серый в елочку пиджак от «Брукс бразерз» с протертыми локтями — в общем, стопроцентно точный дубликат безликой униформы, которую я давным-давно изобрел, чтобы упростить свой быт, униформы, которую я заменял новой никак не более десяти раз с середины пятидесятых годов, когда был нищим преподавателем Чикагского университета и занимался с первокурсниками. Собираясь ехать в Израиль, я подметил, что уже здорово поизносился, пришло время для периодической замены гардероба, — а теперь увидел, что и он в том же положении. На его пиджаке, на месте оторванной средней пуговицы, торчала шишечка из тонких ниточек — это я заметил, потому что давно уже демонстрировал всему миру такую же шишечку на месте, где с моего пиджака в очередной раз отлетела средняя пуговица. И это открытие усугубило необъяснимость всего необъяснимого, словно у нас с ним отсутствовали не пуговицы, а пупки.
— Что вы думаете о Демьянюке? — спросил он.
Мы, что же, будем вести светскую беседу? Да еще и про Демьянюка?
— У нас, что, нет других, более безотлагательных забот — у вас и у меня? Разве нам не стоит поговорить о деле, доказательства для возбуждения которого налицо — деле о присвоении личности, которое профессор Проссер описал под четвертым номером?
— Но все это, так сказать, тускнеет, согласитесь? Тускнеет перед тем, что вы видели в суде сегодня утром, а?
— Откуда вам знать, что я видел сегодня утром?
— Я видел, как вы это увидели. Я был на галерке. Наверху, вместе с газетчиками и телевизионщиками. Вы не могли отвести от него глаз. В первый раз никто не может. Он это или не он, был он там или не был — только об этом и думаешь, когда приходишь в первый раз.
— Но если вы заметили меня с галерки, к чему была эта буря эмоций в холле? Вы уже знали, что я здесь.
— Вы, Филип, преуменьшаете свое значение. Все еще сопротивляетесь своему статусу важной персоны. Не вполне уяснили, кто вы такой.
— Значит, вы это уясняете за меня — вот в чем разгадка, верно?
Когда вместо ответа он склонил голову — с таким видом, будто я бессовестно затронул тему, которую мы уже договорились считать запретной, — я увидел, что шевелюра у него сильно поредевшая, с проседью, и полосы седины образуют узор, очень похожий на мой. Собственно, все наши внешние отличия, которые при первом взгляде успокаивали меня своей заметностью, теперь, как это ни прискорбно, исчезали по мере того, как я свыкался с его видом. Его голова — покаянно склоненная, лысеющая — имела поразительное сходство с моей.
Я снова спросил:
— Что ж, разгадка в этом? Поскольку я, видимо, не «уясняю», какая я важная птица, вы любезно вызвались представляться этой выдающейся личностью вместо меня?
— Хотите посмотреть, чем тут кормят, Филип? А может, хотите выпить?
По-прежнему не видя ни одного официанта, я подумал, что ресторан вообще пока не открылся. И напомнил себе, что спасательный люк под названием «это всего лишь сон» мне больше недоступен. Поскольку я сижу в ресторане, где невозможно получить еду; поскольку напротив меня сидит мужчина, который, надо признаться, почти во всем — моя копия, вплоть до недостающей пуговицы на пиджаке и серебристых прядей, которые он мне только что продемонстрировал; поскольку этот нестерпимый, принимающий дурацкий оборот фарс приобретает надо мной власть и подталкивает к диким, даже сам не знаю каким, выходкам, не давая проявить решимость, приспособиться к этому испытанию и интуитивно овладеть ситуацией, — все это, по-видимому, означает только одно: я не сплю. То, что здесь фабрикуется, — отнюдь не сон, какой бы невесомой и бестелесной ни казалась мне сейчас жизнь, как бы ни охватывало меня тревожное ощущение, что я — букашка, олицетворяющая лишь собственную букашечную ничтожность, свое мизерное существование, которое еще мерзотнее, чем существование моего собеседника.
— Я с вами разговариваю, — сказал я.
— Я знаю. Поразительно. А я разговариваю с вами. И не просто в своем воображении. И это еще поразительнее.
— Я имею в виду, что мне бы хотелось получить от вас ответ. Ответ абсолютно серьезный.
— Ладно, я отвечу серьезно. И вообще буду прям. Ваш престиж в какой-то степени пропадает попусту. Вы не воспользовались им для многих дел, которые могли бы совершить — а вы могли бы совершить много добрых дел. Я не критикую, а просто констатирую факт. Вы пишете книги, и этого вполне достаточно: клянусь Богом, такой писатель, как вы, больше ни для кого ничего делать не должен, кроме как писать книги. Естественно, не всякий писатель приспособлен к роли публичной фигуры.
— И вы стали публичной фигурой вместо меня.
— Довольно циничная формулировка, вам не кажется?
— Да? А как это сформулировать без цинизма?
— Послушайте, вы, по сути… Только не сочтите за неуважение, но вам же свойственна прямота… Вы, в сущности, — только орудие.
Я смотрел на его очки. Вот как нескоро я добрался до его очков в тонкой золотой оправе, охватывающей половину стекол, — абсолютно таких же, как у меня… Тем временем он залез во внутренний карман пиджака, вытащил потертый старый бумажник (ну да, такой же потертый, как мой), вынул из него американский паспорт и передал мне через стол. Фотография — моя, сделанная лет десять назад. А подпись — моя подпись. Листая страницы, я увидел там штампы на въезд и выезд полудюжины стран, в которых я сам никогда не бывал: Финляндия, Западная Германия, Швеция, Польша, Румыния.
— Где вы это взяли?
— В паспортном отделе.
— По воле случая, это я, знаете ли, — я указал на фото.
— Нет, — тихо ответил он. — Это я. Пока не заболел раком.
— Скажите-ка, вы все это продумали заранее или сочиняете байки на ходу?
— Я смертельно болен, — ответил он, и эта фраза настолько сбила меня с толку, что, когда он потянулся за паспортом, этим самым убедительным для меня доказательством, наилучшей уликой его жульнических поползновений, я сдуру вернул ему документ вместо того, чтобы оставить у себя и закатить скандал в тот же момент, не сходя с места. — Послушайте, — сказал он, с серьезным видом подавшись вперед, и я увидел, что он перенял мой стиль вести беседу, — о нас двоих, о том, как мы связаны… разве что-то еще осталось недосказанным? Возможно, вся загвоздка в том, что вы мало читали Юнга. Возможно, дело только в этом. Вы фрейдист, я юнгианец. Читайте Юнга. Он вам поможет. Я начал его изучать, когда мне впервые пришлось иметь дело с вами. Он объяснил мне параллели, которые не поддаются объяснению. Вам свойственна фрейдистская вера в высшую власть причинности. В вашей вселенной не бывает беспричинных событий. По-вашему, о том, что невозможно осмыслить рассудком, даже размышлять не стоит. Так полагают многие умные евреи. Того, что не поддается осмыслению в рассудочных категориях, просто-напросто не существует. Как могу существовать я — ваша копия? Как можете существовать вы — моя копия? Вы и я — мы опровергаем причинно-следственные объяснения. Что ж, почитайте у Юнга про «синхроничность». Существуют полные смысла структуры, которые отвергают причинно-следственные объяснения, причем они возникают сплошь и рядом. Мы — случай синхроничности, феномен синхронизма. Загляните в Юнга, Филип, хотя бы ради душевного успокоения. «Неуправляемость реальных вещей» — об этом Карл Юнг знает все. Прочтите «Тайну золотого цветка». Она откроет вам глаза на другой мир — целый мир. У вас ошарашенный вид: вы теряетесь, когда нет причинно-следственных объяснений. Как могут существовать на свете двое мужчин-одногодков, которые не только похожи, но и носят одно и то же имя? Ну хорошо, вам нужна причинность? Я продемонстрирую вам причинность. Забудьте про нас двоих — еще полсотни маленьких еврейских мальчиков, наших ровесников, выросли бы похожими на нас, если бы не определенные трагические события в Европе с тридцать девятого по сорок пятый год. Так ли уж невозможно, что полдюжины из них могли носить фамилию Рот? Разве она настолько редкая? Разве невозможно, что парочку этих маленьких Ротов назвали в честь дедушки Файвеля — как вас, Филип, и как меня? Вы смотрите на это в своем профессиональном ракурсе и можете подумать: то, что нас двое и вы не уникальны, — просто кошмар. А я, глядя в своем еврейском ракурсе, вынужден сказать: по-моему, кошмар в том, что нас осталось всего двое.