Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 28
Когда я дошел до центрального рынка, там еще толпились покупатели, и я решил помедлить несколько минут — пройтись между горами овощей и фруктов, околдованный всем этим мельтешением бурной, будничной деловой жизни, которое так услаждает прогулки по уличным рынкам в любой точке мира, особенно когда проветриваешь затуманенные мозги. Ни продавцы, которые выкрикивали на иврите, что отдают все по сходной цене, а сами ловко раскладывали по пакетам только что проданное, ни покупатели, которые проносились сквозь лабиринт лотков с целеустремленным проворством тех, кто намерен как можно быстрее скупить как можно больше и дешевле, и, казалось, ничуть не опасались взлететь на воздух, хотя раз в несколько месяцев на этом самом рынке взрывное устройство, подложенное ООП в кучу отбросов или в ящик с овощами, либо обнаруживалось и обезвреживалось саперами, либо срабатывало, калеча и убивая всех, кто оказывался рядом. Поскольку сейчас везде на оккупированных территориях вспыхивали стычки между вооруженными израильскими солдатами и толпами разъяренных арабов, а лишь в трех километрах отсюда, в Старом городе, перебрасывались туда-сюда канистры со слезоточивым газом, разве не стоило бы покупателям, как всем нормальным людям, поостеречься и не рисковать жизнью и конечностями в месте, которое облюбовали террористы? Но мне показалось, что суета тут ничуть не менее бурная, чем всегда, все та же древняя ажитация продаж и покупок, подтверждающая: чтобы люди пренебрегли фундаментальной потребностью подать на стол ужин, жизнь должна ухудшиться намного осязаемее. Казалось, самое неотъемлемое свойство человека — нежелание верить в возможность своего исчезновения там, где тебя окружают соблазнительные баклажаны, спелые помидоры и мясо — столь свежее и розовое, что чудится, будто его можно есть сырым. Не иначе как в школе террористов первым делом учат, что при добывании пищи люди заботятся о своей безопасности меньше, чем в любой другой момент. Почти такое же удачное место для минирования — бордель.
В конце мясного ряда я увидел женщину, стоявшую на коленях у одного из железных мусорных баков, куда мясники выкидывают обрезки, — крупную круглолицую женщину лет сорока в очках, одетую вовсе не как нищенка. Мое внимание привлекла именно опрятная обыденность ее наряда; стоя на коленях на липком булыжнике — мокром от вонючих жидкостей, источаемых лавками, покрытом смесью мусора и грязи, которая накопилась с утра, — она одной рукой копалась в помойке, а в другой держала вполне приличную сумочку. Почувствовав на себе мой взгляд, она подняла глаза и объяснила, ничуть не смутившись, причем не на иврите, а на английском с иностранным акцентом: «Не для себя». И возобновила свои поиски с рвением, которое меня так сильно насторожило — а она еще и двигалась как-то судорожно и смотрела перед собой остановившимся взглядом, — что я застыл на месте.
— Для кого же в таком случае? — спросил я.
— Для подруги, — сказала она, запустив руки в глубь бака. — У нее шестеро детей. Она мне сказала: «Если что-нибудь увидишь…»
— Это для супа? — спросил я.
— Да. Она что-то к этому добавляет — варит суп.
Вот — меня так и подмывало сказать ей — вот чек на миллион долларов. Накормите свою подругу и ее детей. Сделай передаточную надпись, подумал я, и отдай ей чек. Нормальная она или не совсем, существует ли ее подруга или выдумана — неважно. У нее есть потребность, а у тебя чек — отдай чек и уходи. Я за этот чек ответственности не несу!
— Филип! Филип Рот!
Моим первым порывом было не оборачиваться, не замечать человека, которому показалось, что он меня узнал, а сбежать, затеряться в толпе — хватит с меня, подумал я, только не еще один миллион. Но прежде, чем я успел хотя бы шевельнуться, рядом со мной уже возник незнакомый мужчина, широко улыбаясь, протягивая руку для рукопожатия: весьма приземистый, квадратный, средних лет, со смуглой кожей, пышными темными усами, морщинистым лицом и необычайной копной белоснежных волос.
— Филип, — произнес он ласково, хотя я отдернул руку и опасливо попятился, — Филип! — И засмеялся: — Ты меня даже не узнаешь. Я стал такой толстый, старый, сморщенный от забот — ты меня даже не помнишь! У тебя только лоб стал выше, а у меня эти дурацкие волосы! Филип, я — Зи. Я Джордж.
— Зи!
Я обнял его обеими руками, а женщина у мусорного бака, мигом остолбенев от нашего объятия, громко выкрикнула что-то, сердито сказала что-то уже не на английском и бросилась наутек, не добыв из помойки ничего для своей подруги — и не получив миллион долларов. А затем, отбежав метров на пятнадцать, обернулась и, тыча в нас пальцем с безопасного расстояния, истошно заорала, и все вокруг оглянулись посмотреть, в чем проблема. Зи тоже присмотрелся — и прислушался. И засмеялся, правда, довольно невесело, когда сообразил, что проблема в нем.
— Еще одна специалистка, — объяснил он, — по арабскому менталитету. У них тут везде есть специалисты по нашему менталитету — в университете, в армии, на перекрестках, на рынке…
«Зи» означало Зиад°, Джордж Зиад, я не виделся с ним больше тридцати лет, с середины пятидесятых, когда мы прожили целый год в разных концах одного коридора в общежитии студентов-богословов Чикагского университета, где я учился в магистратуре по английской филологии, а Джордж был аспирантом программы «Религия и искусство». В «Богословском доме учеников» — небольшом неоготическом здании наискосок от основного студенческого городка — было почти двадцать комнат для студентов, имевших отношение к Церкви Учеников Христа, но, поскольку такие студенты не всегда имелись в достаточном количестве, комнаты сдавались и посторонним вроде нас с Джорджем. На нашем этаже комнаты были светлые и недорогие; если не считаться со стандартными запретами, которые в те времена распространялись на всех, кто жил на территории университета, ты все-таки мог, расхрабрившись, поздно вечером тайно водить к себе девушек. У Зи храбрости на это хватало, а потребность была острой. В двадцать лет с небольшим он был гибким, как тростинка, молодым щеголем, романтически-красивым, несмотря на невысокий рост, а личные качества и заслуги — он был египтянин с гарвардским дипломом, в Чикаго приехал изучать Достоевского и Кьеркегора — делали его неотразимым в глазах всех чикагских студенток, падких до межкультурных приключений.
— Я здесь живу, — ответил Джордж, когда я спросил, что он делает в Израиле. — На оккупированных территориях. Я живу в Рамалле.
— А не в Каире.
— Я родом не из Каира.
— Да-а? Но ты же был из Каира, правда?
— В Каир мы бежали. Мы родом отсюда. Я здесь родился. Дом, где я вырос, до сих пор цел. Сегодня я совсем сбрендил. Приехал посмотреть на дом. А потом сбрендил вдвойне — пришел сюда, чтобы понаблюдать за угнетателем в его естественной среде обитания.
— Я же ничего этого не знал, верно? Что ты родом из Иерусалима?
— В пятьдесят пятом году я о таких вещах не говорил. Хотел обо всем позабыть. Пусть мой отец не смог, думал я, а я забуду. Он с утра до ночи оплакивал и перечислял все, чего лишился из-за евреев: «мой дом, моя практика, мои книги, мои картины, мой сад, мои миндальные деревья» — каждый день он причитал, рыдал, перечислял, а я, Филип, я был очень хорошим сыном. Я не мог простить ему то, что он убивается из-за миндальных деревьев. Деревья меня особенно бесили. Когда у него случился удар и он умер, у меня отлегло от сердца. Я тогда жил в Чикаго, и я подумал: «Ну вот, теперь мне не придется до конца жизни слушать про миндальные деревья. Теперь я могу быть самим собой». А сейчас только и думаю что про эти деревья, дом и сад. Отец и его причитания — вот все, о чем я могу думать. Каждый день думаю о его слезах. Так что вот кто я на самом деле, к моему собственному удивлению.
— Чем ты тут занимаешься?
Кротко улыбнувшись, он ответил:
— Ненавижу.
Я не знал, что на это сказать, и потому не сказал ничего.
— Она угадала, эта специалистка по моему менталитету. То, что она сказала, правда. Я — араб, который задыхается от ненависти и швыряется камнями.