Операция «Шейлок». Признание (СИ) - Рот Филип. Страница 29

Я снова уклонился от ответа. Его следующие слова прозвучали неспешно, напоенные сладостным презрением:

— А чего ждал от меня ты, чем я должен швырять в оккупантов? Розами?

Нет-нет, — произнес он наконец, когда я по-прежнему не проронил ни слова, — это проделывают не старики, а дети. Не волнуйся, Филип, я ничем не швыряюсь. Оккупанту нечего бояться — со стороны такого цивилизованного господина, как я, ему ничего не грозит. Месяц назад они, оккупанты, забрали сотню мальчиков. Продержали их восемнадцать дней. Отвезли в лагерь в окрестностях Наблуса. Мальчиков одиннадцати, двенадцати, тринадцати лет. Они вернулись с травмами головного мозга. Оглохшие. Хромые. Исхудавшие. Нет, это не для меня. Лучше уж буду толстяком. Чем я занимаюсь? Преподаю в университете, если его не закрывают. Пишу для газеты, если ее не закрывают. Мой мозг они тоже травмируют, но исподволь. Против оккупантов я борюсь словами, как будто слова хоть раз помешали им отнимать у нас землю. Нашим повелителям я противодействую идеями — в этом мое унижение, мой позор. Умствования — вот форма моей капитуляции. Нескончаемый анализ нашего положения — вот грамматика моей деградации. Увы, я не араб, швыряющийся камнями, а араб, швыряющийся словами, мягкотелый, сентиментальный неумеха, совсем как мой отец. Езжу в Иерусалим, чтобы стоять перед домом своего детства и смотреть на него. Вспоминаю отца и крах его жизни. Смотрю на дом, и мне хочется кого-то убить. А потом еду назад в Рамаллу, чтобы, совсем как он, оплакивать все утраченное. А ты — я знаю, зачем ты здесь. Я об этом в газетах прочитал и сказал жене: «Он все тот же». Как раз позавчера я читал сыну твой рассказ «Обращение евреев». И я ему сказал: «Он это написал, когда мы были знакомы, написал в Чикагском университете, в двадцать один год, а теперь он все тот же». Я влюбился в «Случай Портного», Филип. Гениально, просто гениально! Я задаю его читать студентам в университете. «Вот еврей, — говорю я им, — который никогда не боялся говорить о евреях во весь голос. Независимый еврей, и тоже пострадал за свою независимость». Я пытаюсь убедить их, что на свете есть евреи, совершенно непохожие на тех, что мы видим здесь, у нас. Но в их понимании израильский еврей — такое исчадие ада, что они отказываются верить. Смотрят по сторонам и думают: что они создали? Назовите хоть одну вещь, которую создало израильское общество! И знаешь, Филип, мои студенты правы: кто они вообще такие? Что они создали? Грубые, крикливые, толкаются на улицах. Я жил в Чикаго, в Нью-Йорке и Бостоне, я жил в Лондоне и Париже, но таких людей нигде на улицах не видал. Сколько в них спеси! Создали ли они хоть что-нибудь сопоставимое с тем, что создали вы, евреи всей планеты? Нет, ровно ничего. Ничего, кроме государства, которое опирается на силу и желание господствовать. Если говорить о культуре, она не идет ни в какое сравнение… Живопись и скульптура унылые, композиторами ничего не сделано, литература третьестепенная — вот все, что произвела на свет их спесь. Сравни это с американской еврейской культурой — просто ничтожно, просто курам на смех. И, однако, они смотрят сверху вниз не только на араба и его менталитет, не только на гойим и их менталитет, но и на вас и ваш менталитет. Эти провинциальные ничтожества задирают нос перед вами. Можешь себе представить? В Верхнем Вест-Сайде в Манхэттене больше еврейского духа, еврейского юмора и еврейского интеллекта, чем во всей этой стране… Если же говорить о еврейской совести, еврейском чувстве справедливости, еврейской душевности… в «Забаре»[18] в отделе кнышей больше еврейской душевности, чем во всем кнессете! Но ты-то, ты-то — как выглядишь! Просто великолепно. До сих пор такой худой! Ты похож на еврейского барона, на какого-нибудь Ротшильда из Парижа.

— Серьезно? Нет-нет, я все еще сын страхового агента из Нью-Джерси.

— Как твой отец? А мать? А брат? — возбужденно спрашивал он. Метаморфоза, которая почти стерла физические черты мальчика, знакомого мне по Чикаго, — это еще пустяк, подумал я, по сравнению с куда более удивительной и серьезной переменой — или даже деформацией. Экзальтированность, возбуждение, говорливость, неистовство, клокотавшие под поверхностью каждого слова в потоке его речи, обескураживающее ощущение, будто он одновременно возбуждается и разлагается, и все время находится в предынсультном состоянии — неужели это Зи, как возможно, что этот обрюзгший и озлобленный циклон несчастья и есть тот самый изысканный юный джентльмен, чьей учтивостью и недюжинным самообладанием мы все восторгались? В те времена я еще был гибридом нескольких личностей, сборной солянкой неотшлифованных свойств, и тяга к мальчишеским шатаниям по улицам все еще была неразрывно переплетена с зачатками высокопарности, а Джордж казался мне таким победительно-невозмутимым, таким искушенным в жизни, такой цельной и впечатляющей, сложившейся личностью. Что ж, судя по его сегодняшним словам, я в нем глубоко ошибался: на деле он жил под коркой льда, сын, напрасно пытающийся остановить кровотечение из ран разоренного, несправедливо обездоленного отца, а его великолепные манеры и рафинированная возмужалость не только маскировали боль от принудительного выселения и изгнания, но даже ему самому не позволяли заметить, как сильно он обожжен позором — возможно, даже еще сильнее, чем отец.

Прочувствованно, срывающимся голосом Зи сказал:

— Мне снится Чикаго. Снятся студенческие времена в Чикаго.

— Да, мы здорово повеселились.

— Мне снится «Книжная лавка с красной дверью» Уолтера Шнимана. Мне снится «Университетская таверна». Мне снится «Тропическая хижина». Мне снится мой стол в библиотеке. Мне снятся занятия с Престоном Робертсом. Мне снятся мои друзья-евреи — ты и Херб Хабер, Барри Тарган и Арт Геффин, евреи, которые никогда бы не поверили, что евреи бывают такими, как здесь! Иногда неделями напролет, Филип, неделями напролет, каждую ночь мне снится Чикаго! — Крепко взяв мои руки в свои и встряхивая их, словно вожжи, он вдруг сказал: — Чем ты занят? Чем ты занят прямо сейчас?

Я, разумеется, шел навестить Аптера у него дома, но решил, что Джорджу Зиаду об этом лучше не сообщать — он и так в возбужденном состоянии. Накануне вечером я немного поговорил с Аптером по телефону, вновь заверив его, что человек, которого на прошлой неделе приняли за меня на процессе Демьянюка, просто на меня похож, а я приехал в Иерусалим только вчера и на следующий же день, после обеда загляну в его мастерскую в Старом городе. И тут, как практически все мужчины, которых я повстречал в Иерусалиме, Аптер расплакался. Из-за стычек, сказал он мне, из-за арабов, швыряющихся камнями, он боится покидать свою комнату, так что я должен прийти к нему домой.

Мне не хотелось говорить Джорджу, что у меня здесь есть кузен с эмоциональным расстройством, уцелевшая жертва Холокоста, — как-то не хотелось услышать от Джорджа, что во всем виноваты как раз эти уцелевшие жертвы Холокоста, отравленные болезнью, которой их заразил Холокост, — это с их «желанием господствовать» палестинцы борются больше сорока лет, борются, чтобы уцелеть.

— Зи, я могу выкроить время на чашечку кофе — а потом я должен бежать.

— Кофе — где? Здесь? В городе моего отца? Здесь, в городе моего отца, они усядутся рядом с нами — усядутся мне на колени. — Эту фразу он произнес, указывая рукой на двух парней, которые стояли у фруктового лотка в каких-то трех-пяти метрах от нас. Двое в джинсах, беседующие между собой, двое невысоких, крепко сбитых мужчин; я бы подумал, что они работают на рынке и вышли покурить, если бы Зи не сказал: — Израильская служба безопасности. «Шин-Бет». В городе моего отца я даже в общественный туалет не могу зайти, чтобы они не увязались за мной и не обоссали бы мне ботинки. Они повсюду. Допрашивают меня в аэропорту, досматривают меня на таможне, перехватывают мою почту, следят за моей машиной, прослушивают мой телефон, устанавливают «жучки» в моем доме — даже в мою аудиторию в университете внедряются. — И он громко захохотал: — В прошлом году мой лучший студент, сделавший превосходный анализ «Моби Дика» с марксистских позиций, — он тоже был из «Шин-Бет». Мой единственный отличник. Филип, я не могу сидеть тут и пить кофе. Торжествующий Израиль — самое неподходящее место для кофе. Эти победоносные евреи — ужасные люди. Я говорю не только о всяких там Кахане и Шаронах. Я говорю обо всех них, в том числе об Иегошуа и Озах. О хороших людях, которые против оккупации Западного берега, но не против оккупации дома моего отца, о «милейших израильтянах», которые хотят сохранить и свой сионистский грабеж, и свою чистую совесть. Они чванятся не меньше, чем все остальные — нет, милейшие израильтяне чванятся даже больше прочих. Что они знают о еврействе, эти «здоровые, уверенные в себе» евреи, которые смотрят свысока на вас, «невротиков» из диаспоры? Разве это здоровье? Разве это уверенность? Это спесь. Евреи, превращающие своих сыновей в звероподобных милитаристов — о, как они задаются перед вами, евреями, ничего не понимающими в оружии! Евреи, ломающие дубинками руки арабским детям — как они задирают нос перед вами, евреями, неспособными на такое насилие! Евреи, не знающие, что такое толерантность, евреи, не различающие оттенков, кроме черного и белого, евреи, чьи партии дробятся до абсурда — у них есть даже партия из одного человека, такая у них нетерпимость к своим же… Неужто эти евреи превосходят евреев диаспоры? Превосходят тех, кто интуитивно знает ценность взаимных уступок? Кто живет благополучно, в атмосфере терпимости, в большом мире конфликтующих течений и людского многообразия? А здесь они, значит, настоящие — здесь, запертые в своем еврейском гетто и вооруженные до зубов? А вы там, значит, «ненастоящие», вы, живущие свободно, контактирующие со всем человечеством? Филип, это просто несносная спесь! Чему они учат своих детей в школах, так это гнушаться евреями диаспоры, видеть в англоязычном еврее, в испаноязычном еврее и в русскоязычном еврее урода, червяка ползучего, пугливого невротика. Как будто этот еврей, заговоривший на иврите, — не просто очередная разновидность еврея, а нечто более масштабное, как будто говорить на иврите — зенит достижений человечества! Я здесь, думают они, и я говорю на иврите, это мой язык и мой дом, и я не должен все время ходить и думать: «Я еврей, но что такое еврей?» Я не должен быть самокритичным самоненавистником, пугливым невротиком, который всем чужой. А то, что дали миру так называемые невротики: достижения интеллекта, искусство, науку, все умения и идеалы цивилизации, — этого они не замечают. Впрочем, они и всего мира не замечают. Для всего мира у них есть только одно слово: гой! «Я здесь живу и говорю на иврите, ничего не знаю, ничего не вижу, кроме других евреев типа меня — правда, чудесно?!» О, этот спесивый израильтянин — до чего же захиревший еврей! Да, они настоящие, Иегошуа и Озы, но скажите-ка, — спрашиваю я у них, — кто такие, по-вашему, Саул Алинский и Дэвид Рисмен, Мейер Шапиро и Леонард Бернстайн, Белла Абцуг, Пол Гудман и Аллен Гинзберг, и другие, и так далее, и тому подобное? Кем они себя мнят, эти провинциальные ничтожества! Тюремщики! Вот их великое еврейское достижение — делать евреев тюремщиками и пилотами реактивных бомбардировщиков! А только вообрази, что у них все получится, вообрази, что они победят и добьются своего, и все арабы Наблуса, и все арабы Хеврона, и все арабы Галилеи и Газы, только вообрази, что все арабы на свете исчезнут от взрыва еврейской атомной бомбы, — что у них тут будет спустя пятьдесят лет? Крикливое маленькое государство, абсолютно незначительное. Вот ради чего совершались бы все эти гонения на палестинцев и их уничтожение — ради создания еврейской Бельгии, где не будет даже своего Брюсселя, страны, которая ничего не может показать миру. Вот какой вклад внесли бы в цивилизацию эти «настоящие» евреи — создали бы страну, где нет ничего, чему евреи обязаны своим блистательным отличием от других! Возможно, они способны внушить другим арабам, живущим под их преступной оккупацией, страх и уважение перед своим «превосходством», но я вырос среди вашего народа, получил образование среди вашего народа, и благодаря вашему народу я жил среди настоящих евреев в Гарварде, в Чикаго, среди тех, кто действительно превосходит других, среди тех, кто внушал мне восхищение и любовь, рядом с которыми я действительно справедливо ощущал себя младшим: их живучесть, их ироничность, их сочувствие к людям, их терпимость, доброта души, которая у них была совершенно инстинктивной, их еврейская тяга к выживанию, которая была стопроцентно человечной, умение мыслить гибко, адаптироваться, остроумие, творческие способности — все это здесь они заменили дубинкой! В Золотом тельце и то было больше еврейского, чем в Ариэле Шароне — Боге Самарии, Иудеи и Священного Сектора Газа! Худшие стороны еврея из гетто, соединенные с худшими сторонами воинственного, драчливого гоя — вот что эти люди называют «настоящим еврейством»! Евреи слывут умными, и они действительно умны. Я видел только одну страну, где все евреи — дураки, и это Израиль. Плевал я на них! Плевал! — И мой друг Зи немедленно сделал то, о чем говорил, — плюнул на мокрый, зернистый песчаник рыночной площади, вызывающе уставившись на двоих здоровяков в джинсах, сотрудников израильской службы безопасности, если верить его словам, но по воле случая оба смотрели куда-то мимо и, похоже, интересовались только своим разговором.