Хор мальчиков - Фадин Вадим. Страница 20

Раньше Орочко сходился с людьми легко и охотно, а теперь с этим что-то не заладилось, знакомства застревали после первых же разговоров, так что, зная многих — и никого, он только постепенно понял, что всё дело в его жизни особняком. Обитателям эмигрантских приютов не приходилось искать общества — напротив, некуда было деться друг от друга: днём никто не запирал дверей, все заходили ко всем без спросу, и общежитие становилось одной большой коммуналкой; он же счастливо миновал эту стадию, перезимовав в деревне в компании с собакой, и потом, не привередничая, согласился на первую попавшуюся квартиру, боясь, что если откажется, то последующие предложения будут всё скромнее и скромнее — то с печным отоплением (а таких было немало), то с кухней без окна (таких — побольше), — и в итоге оказался ещё одиноче, нежели был. Любое из трёх городских общежитий жило словно бы одной семьёй, а он во всякой такой семье мог появиться всего лишь гостем. В его же новом доме никто не говорил по-русски.

Он поспешил согласиться ещё и потому, что и его мнимая супруга пока жила неподалёку: мало ли что могло случиться с пожилым человеком, а тут под боком обитала как-никак родная душа. О большей близости Захар Ильич и не мечтал — тем более что вообразил, будто Муся успела найти себе пару, чем он, видимо, не должен был огорчаться. В его возрасте не следовало думать о женщинах: полтора десятка лет, разделявшие его с фиктивной женою, виделись не просто арифметической разницей; их двоих словно ставили на клетки разного цвета на игровой доске, чтобы, раз уж ход конём исключался, неповадно было сойтись — на одной. Между тем на разных клетках и думалось по-разному: жена, например, держала себя так, словно только сейчас и начинала жить, а Захар Ильич всё чаще подсчитывал оставшиеся годы, недоумевая, отчего подобные мысли оказываются сложнее прочих. «В действительности, — думал он, — часто случается просто: бросил учеников — и ушёл. А тут бросил — и пропала всякая действительность… Но о чём это я?»

— Не бойся, Фред, — начал Захар Ильич, едва выйдя из дома, — если я умру раньше, ты не пропадёшь, я уже многим внушил, какая это радость — держать собаку, и какая, в свою очередь, беда для тебя — попасть в приют. Да, да, в замечательный немецкий приют, где животные ухожены и сыты и где ты не выживешь, оттого что не понимаешь по-немецки. Впрочем, я уже говорил об этом. Тебя возьмёт кто-нибудь из наших, я даже предполагаю кто, но если первым уйдёшь ты, меня взять будет уже некому. В сущности, я приехал сюда умирать.

Говоря так, Орочко кривил душою: оставить старую собаку ему было решительно некому. Постаравшись отогнать мрачные мысли, он принялся описывать Фреду предстоящую сегодня дорогу — о которой и сам не знал ничего. Так они дошли до трамвайной линии — успев, однако, пережить неприятный момент, когда, обходя остановившуюся на тротуаре группку девочек, Захар Ильич едва не ступил на мостовую, и мимо него, не дальше чем в полуметре от кромки, промчался, обдав ветром, огромный грузовик.

— Э, Фред, — озадаченно сказал хозяин своей собаке, — нам придётся забыть свои деревенские привычки и отныне ходить по струнке. Не то костей не соберёшь.

Между тем вести себя так, как пристало горожанину, оказалось непросто — не потому, что он одичал в деревне, в своей, как иной раз хотелось ему сказать, ссылке, а потому, что город казался ненастоящим, хотя бы из-за скромности размеров: тут, где ни остановись, в конце перспективы непременно виделись приподнятые на холмах леса. Их-то сегодня он и собирался достичь.

Рельсы закончились размашистой петлёй сразу за последним домом. Дальше безо всякого перехода начиналась дикая местность: кусты, несколько молодых деревьев, пока не составивших рощу, а за ними — ещё какая-то растительность, уже до самого горизонта: до холмов и предгорий. Город не имел окраины, единственным признаком её могло служить лишь трамвайное кольцо, да и оно наполовину скрывалось от глаз вечнозелёными кустами; с одной стороны сюда доходила улица со всеми её атрибутами, такими же, как и в центре, с другой — не нашлось ни лачуг, ни свалки, ни вытоптанного пустыря, а немедленно предъявлял себя загородный чистый пейзаж. Улица же, не став тупиком, отворачивала вбок, оставив своё направление пешеходной асфальтовой дорожке, уводящей — не видно было куда; по ней-то и двинулся Захар Ильич, собираясь наконец спустить собаку.

— Я понимаю, что тебе тяжеловато бегать, — сказал он, — но посмотри, как ты разжирел. И деревня не помогла. Давай иди, не ленись, только не вздумай нападать на встречную живность (не представляю, кто тут может возникнуть — белка, ёжик?), не опускайся до погони: ты её проиграешь. Надеюсь на твою британскую сдержанность.

Он улыбнулся, представив себе фантастическую картину — своего бульдога, догоняющего лохматого неведомого зверька. Пёс же, послушно перевалившись с асфальта на траву, так и не отошёл далеко от хозяина.

— Говорят, собаки плохо видят, — продолжал Захар Ильич, — но тогда уж слушай. Не меня. Твой старый город считался зелёным, даже писали — «город-сад», так скажи, когда ты в последний раз слышал там птиц. А тут — обрати внимание, какое многоголосие. И всё — новые песенки. Весна, дружище. Так что не тоскуй по недолгому сельскому счастью.

Едва произнеся «песенки», он сообразил, что на здешних улицах до слуха ещё ни разу не донеслось ни пения, ни живой игры на инструменте — хотя бы случайной нотки из раскрытого окна, — да не видел и самих раскрытых окон, разве что в общежитии. «Ну пусть бы не Скрябин, куда там, — подумал он, — а гаммы или даже “Чижик-пыжик”». Своим ученикам он обыкновенно выговаривал — да и теперь не дал бы спуску — и за «Чижика», и за всякое музыкальное баловство, по которому теперь неожиданно заскучал. По самой же работе он всё ещё не испытывал никакой тоски, и от этого ему было неловко перед самим собою; в первые недели такое было простительно, даже естественно — у него словно бы просто-напросто начались каникулы, но время шло, а его всё не тянуло к работе — то ли полюбилось бездельничать, то ли больше не находилось сил. «Пора, дедушка, на покой, — оправдываясь, говорил он себе, — на заслуженный отдых». Он, однако, и отдых представлял себе состоящим из расположенных кем-то по порядку звуков, но единственной музыкой, с какой он встретился тут вне дома, были старинные вальсы, которые наигрывал в подземном переходе русский баянист.

Тот, казалось Захару Ильичу, никогда не поднялся бы из своего подземелья на улицу, живущую в ином, нежели пешеходный туннель, ритме и довольную собственными, присущими прохожим, грузовикам и трамваям, звуками. Место, куда попали сейчас хозяин со своей собакой, видимо, не терпело ни музыкантов, ни слушателей, странных там, где уже не строили жилья — где не только центральная, но и остальные улицы вдруг разом иссякли, словно захлебнувшись на полуслове, кроме одной, на последнем повороте родившей скупое продолжение — бесконечную дорожку, на которой человек с бульдогом оказались совсем одни.

— Ну, дружочек, — сказал Захар Ильич, — наслаждайся волей. Дыши, это хоть и не любезная тебе деревня, но и не такой город, в каком ты прожил почти весь свой век, вдыхая бензиновый перегар, а то и кое-что похуже. Риточка заболела, скорее всего, из-за Чернобыля. Странно, что не я… Если нам с тобой так уж повезло, давай делать такие вылазки почаще, давай наслаждаться жизнью — я расскажу как, — а сейчас помолчим, пока не пройдут эти ребята: им совсем не нужно знать наши секреты.

Навстречу шли три подростка. Они заранее стали перестраиваться гуськом, чтобы разойтись на узкой дорожке со стариком, выгуливающим бульдога. Каждый произнёс своё «Guten Tag», — на что Захар Ильич, смешавшись, ответил по-русски, а Фред, уловив интонацию, вильнул задом (впрочем, он знал, что здесь не заговаривают с чужими собаками).

Местность мало-помалу менялась: дорожка шла вверх, и по мере подъёма кусты отступали дальше, скудный бурьян и вовсе пропал и скоро, ничем не затенённая, открылась обширная долина, замыкаемая вдали синими холмами.