Хор мальчиков - Фадин Вадим. Страница 30

— Но сегодня — среди бела дня?..

Этого он не понимал: что же, они к нему пристали бы на перекрёстке, или на бульваре, возле метро, или чуть дальше, у остановки нужного ему троллейбуса? Это были самые людные места площади, и ему просто незачем было уходить куда-то в сторону, его пришлось бы уводить силой, с шумным скандалом.

— Какая разница? Может быть, им даже лучше, если — суета, толчётся народ… Никому бы не было дела до вашей перебранки. А насчёт финальной сцены не беспокойся: чтобы поучить клиента, они, конечно, присмотрели укромное местечко. Да если бы кто и увидел, то вряд ли заступился бы: не те пошли времена.

— До сих пор я думала, что нам грех жаловаться и что когда-нибудь, вспоминая наше время, люди будут говорить: какая спокойная была у них жизнь!

— Ну, мама, ты у нас оптимистка.

Она предпочла не заметить иронии:

— Есть же и сейчас на свете тихие уголки.

Дмитрий Алексеевич, только и ждавший момента переменить разговор, поспешил воспользоваться случаем:

— Москва, выходит, не в их числе. Наверно, они где-то и сохранились, только надо хорошенько поискать.

— Мама же побывала кое-где, она же у нас самый свободный человек, — напомнил Константин. — Кстати, и я подумываю…

— Если человек свободен, ему легче избежать дурных неожиданностей: ему же позволено многое обдумать загодя, многое предусмотреть. А у нас, грешных, всё не так, и у меня, например, внезапные новости пошли полосой; иные просто ставят в тупик. Об одной такой, самой удивительной (нет, не о разбое на Пречистенке), я как раз собирался рассказать, для того и пришёл: не потешить, а посоветоваться.

— Опять криминал?

— Почти. Меня навестила законная жена.

— Да уж, событие, — согласилась Людмила Родионовна. — И что же, ей нужно денег?

— Она сделала мне предложение…

—.. расконсервировать брак?

— Нет, не то. Раиса решила уехать…

— Вот — сюрприз!

— …и зовёт меня с собой.

Дмитрий Алексеевич едва не засмеялся, наблюдая немую сцену. Он же и оборвал её:

— Заметьте, я ещё не сказал, что согласился.

— Это — не ловушка? — словно думая вслух, проговорила Людмила Родионовна.

— Уверен, что нет.

Настолько-то он знал Раису.

— Она попала в точку: ты ведь всегда мечтал о новых странах, хотя б — о Прибалтике. И куда же собралась твоя жёнушка — в Израиль или в Штаты?

— Ближе. Сейчас евреев принимает к себе Германия.

— И это — после всего, что было!..

О том же он и сам подумал в первую очередь, ещё при Раисе, — не мог не подумать о том, что с детства прочно укоренилось в сознании. Полвека назад Германия была злейшим врагом его самого и его близких и всех тех, кто встречался на свете, и если кто-то уже в наши дни уверял, что время сглаживает всё и что теперь на немецкой земле живут совсем другие люди, Свешников хмуро напоминал, что там почти в каждой, наверно, семье поминают своего погибшего на фронте фашиста. Для него самого, не помнящего войны, эта страна словно не имела собственных черт, и Европа была пространством без неё. В своих мечтах о путешествиях, называя про себя места, которые мечтал повидать: Нью-Йорк, Париж, Йеллоустоунский парк, Лондон, Дмитрий Алексеевич никогда не называл Германию; если бы тогда кто-то и спросил о ней, он бы удивился, что можно интересоваться столь тусклыми вещами.

Наверно, также думала и мачеха, если сказала:

— Кажется, этот вариант — немножко не то, чего хотелось.

— Будь моя воля, я бы выбрал Англию.

— Ты, наверно, там побываешь. Повидать мир — уж это-то у нас никогда не будет доступно пенсионеру — тебе. Обо мне, кстати, другая речь, я-то всегда, пока жива, — при деле, а теперь на новых русских и подавно зарабатываю всё больше… Ещё навещу тебя на твоей Неметчине… Но я подумала о другом: как же так, тебе многие годы придётся жить вместе с Раисой?

— Трудно поверить, но мы легко условились постараться избежать этого — насколько такое вообще будет от нас зависеть. Это, я понимаю, очень зыбкая договорённость, ведь у нас может попросту не найтись пространства для манёвра.

— Прости, у тебя сейчас есть кто-нибудь?

Конечно, Свешников хотел бы назвать ту женщину, с которой завязался было добрый роман, — но она исчезла, и он не сыскал следов; нет, уезжая, он не оставит никого. И потеряет друзей, весь круг.

— На что ты будешь там жить? Для тебя, в твоём возрасте, вряд ли найдётся работа.

— Здесь я её уже потерял. Институт давно кормится только сдачей помещений в аренду.

Было одно важное соображение, о котором он умолчал. Он мог похвалиться отменным здоровьем и всё-таки, считая свои годы, был настороже, зная, что так не будет тянуться вечно: близилась старость с её болезнями и — со старостью друзей, которые сейчас ещё могли бы помочь ему, одинокому. Скажи он это вслух, Людмила непременно ответила бы, что его всегда выручат её сыновья (не родня ему, однако ж). Те, нет сомнений, выручили бы, но он не хотел становиться для них обузой. Он не хотел становиться обузой ни для кого. При мысли же о российской богадельне его пробирала дрожь.

— Возьми лист бумаги, — посоветовал Константин, — раздели чертой пополам и запиши с одной стороны все доводы «за», а с другой — «против», и каждый день дополняй, чтобы ничего не упустить и потом не каяться: как же я того-сего не предусмотрел. Сейчас многие спорят, не могут столковаться, вычисляют по мелочам, как бы не прогадать, оставшись, и не потерять всё, уехав. Напрасное дело: колебания, ничего не поделаешь, кончаются отъездом. В действительности потерять всё можно только в одном случае: оставшись там, где оно, это «всё», есть. А кое-что приобрести — лишь уехав без ничего.

— Всё это правильно, и всё — негоциизм.

— Да как ни назови… — вздохнула Людмила Родионовна. — Другого нет, потому что нельзя угадать, что здесь будет твориться завтра. Единственное постоянное у нас — страх. Страх, что вернутся коммунисты, страх — перед бандитами… Теперь не пройдёшься вечером по улице, особенно тут, в центре, а случись что — и как бы не пришлось у тех же разбойников просить защиты от вызванной тобою милиции. Хотя, знаешь, для тебя важно совсем другое — то, что у нас, где всё рушится, ты уже никогда не будешь нужен, и если даже придумаешь какое-то дело для себя — а ты придумаешь, — то условий, чтобы заняться им, у тебя не будет.

Она была права в том, что всякая эмиграция затевается человеком для сохранения себя.

* * *

Ещё никогда ему не делали столь странного предложения: исчезнуть. Не заходили так далеко и его собственные фантазии, даже в снах, как будто он собирался вечно блюсти единство места; но сейчас, впервые задумавшись над новым сюжетом, Дмитрий Алексеевич увидел, что случись так — ничто не изменилось бы в мире: Людмила, мачеха, по-прежнему занималась бы изящными рукоделиями, его последняя избранница, Мария, спала с любовником, школьный товарищ Денис Вечеслов издавал скучные книги, и только самого Дмитрия Алексеевича было бы не сыскать. «На этом свете», — уточнил он, имея в виду пространство внутри русских границ, где, хватившись его, на первых порах, наверно, и взгрустнули бы и почувствовали бы себя одиноко и наконец-то легко; ему же самому следовало молчать, не обнаруживая себя. Уже не раз он провожал эмигрантов, и всегда это были проводы как в последний путь — притом что обе стороны, уезжающие и провожающие, были плохо осведомлены о потусторонней жизни. Последние прикидывали, не грозит ли та же процедура и им, а некоторые из первых выглядели не растерянными, а возбуждёнными открытием того, что страшна не смерть, а только её ожидание.

О настоящей смерти Свешников пока не думал — нет, не отгонял мысли, а просто не чувствовал себя старым, хотя и понимал, что впереди у него времени намного меньше, нежели за спиною. До выхода на пенсию оставалось три года, по нынешним меркам это был не возраст; об умерших в таких летах говорили с удивлением: «Такой ещё молодой…» Теперь только с улыбкой он мог вспоминать, как в школе мечтал, без особой надежды, дожить до двухтысячного года. Нужные для этого полстолетия, тогда казавшиеся непомерным сроком, длиной жизни, сегодня, при возвратном взгляде, предстали сжатыми, словно при съёмке телеобъективом; из каждого года лохмотьями торчали обрывки благих намерений, и можно было только поражаться числу вещей, до которых так и не дошли руки и которые вдруг стали обидно ненужными.