Прокламация и подсолнух (СИ) - Сович Мила. Страница 3
Так оно и вышло. Логофет, солидный грек с окладистой бородой, одетый на турецкий лад и укутанный в меха по здешним обычаям, залебезил, поздравляя Штефана с приездом, но неодобрительно поколол черным взглядом его европейское платье и совсем уж скривился, когда тот отказался от предложенной трубки. Остальные гости хоть и побаивались выражать неприязнь открыто – как-никак, Штефан был сыном и внуком бояр Глоговяну, много лет занимавших здесь высокие посты, и сидел возле отца, все-таки явно обсуждали его шепотком.
Обед был хорош, греческое молодое вино – приятно, но почему-то Штефан остро заскучал по скудному рациону Термилака. Может, потому, что трапезы в Академии приправлялись интересными разговорами умных людей? Здесь же оказалось иначе. Пока выпитого было недостаточно, изощрялись в похвалах господарю Карадже и выражении верности султану Оттоманской Порты [12], зато потом обсуждали исключительно борзых собак, ковры и стати невольниц в чужих гаремах. Особенно неприятно поразило Штефана увлечение, с которым отец участвовал в этой беседе, изрекая порой что-нибудь с важным видом и наслаждаясь угодливым вниманием окружающих. Штефан совсем было заскучал, но тут вдруг в него вцепился командир арнаутского гарнизона, довольно молодой отуречившийся грек-мусульманин, с расспросами про устройство земель Военной Краины [13]. Штефан постарался как смог удовлетворить любопытство турка, старательно припоминая все байки и рассказы однокурсников – сербов и хорватов, офицерских сирот с тех земель. При зачислении в Термилак им предоставляли большие льготы, и учились они потому частенько из рук вон плохо. Штефан же, даром что ходил в отличниках учебы, обожал проводить время в их обществе, потому что они были первостатейными оторвиголовами. Сердечный друг Лайош даже обижался порой, хотя сцены были и не в его характере. Впрочем, Лайош и сам был из Венгрии, а уж как они вместе чудили...
Разговор плавно перешел на армейские проделки и стал совсем занимательным, но тут вмешался отец, собравшийся домой первым, как и подобает высокому боярину. К изумлению Штефана, на крыльце их догнал логофет и, угодливо кланяясь и маслясь, заговорил о тяжбе с какой-то Марциолой Росетти за какие-то земли и о том, что ему, логофету, придется изрядно потрудиться, чтобы дело решилось к удовольствию многоуважаемого боера Глоговяну... Отец только кивнул с величественным видом и запахнул шубу, устраиваясь в коляске поудобнее.
– Вот сволочь, – заметил он, когда кучер щелкнул вожжами, и коляска резво покатилась по пыльным улицам. – Знает ведь, что от меня его место зависит и что внакладе не останется – так нет же, все равно выгадывает!
– Отец, – не выдержал Штефан, – что за дела у тебя с этой Росетти? Почему этот... логофет так разговаривает с тобой, будто ты эту землю занял незаконно?
В ответ отец лишь покривил холеное лицо, и без того носившее отпечаток некоторой болезненной брюзгливости. Штефан вздохнул и уставился на пыльные улицы, застроенные домами, поразительно похожими на деревенские. Разве что возносившийся над соломенными и черепичными крышами собор придавал городу респектабельный вид.
Боер Николае некоторое время сосредоточенно курил, выпуская дым клубами. Потом начал как-то издалека, и Штефан не сразу сообразил, что отец отвечает на его вопрос:
– Надо бы тебе знать, Штефан, что логофет заплатил немалую мзду за свое место. Разумеется, он желал бы получить свои деньги обратно.
Штефан кивнул: он это знал, но к стыду своему, позабыл за давностью лет. Вскоре после смерти матери, в Вене, русские приятели дядьки Тудора подняли того на смех, услышав, что он платит за свою службу, и предложили поступить в России на жалованье. Тудор в ответ с невозмутимым видом набросал мелом на зеленом сукне примерные доходы со сбора налогов вместе со сложными процентами от помещения в банк и разных вложений – и офицеры умолкли, озадаченно переглядываясь. Какой-то генерал, имени которого Штефан так и не узнал, хотя тот половину вечера катал Машинкату на коленях и позволял ей играть сверкающими орденскими звездами, передал в руки Штефану заснувшую девочку и с интересом уставился на столбик записи.
– Вот это да! Поручик Владимиреску, если бы я знал о доходности ваших должностей, променял бы чин петербургского полицеймейстера на скромное местечко в Валахии!..
Офицеры дружно расхохотались, кто-то быстро заговорил по-русски, и как только разговор стал общим, дядька взглядом выслал Штефана спать...
– Штефан! – окрикнул отец. – Ты что, не слышишь меня?
Он с усилием прогнал воспоминание о теплой тяжести спящей сестренки на руках и повернулся к отцу. Кошмары трехлетней давности всегда догоняли внезапно: вот сейчас, к разговору о мздоимстве здешних судей, вдруг пробрало холодом и чувством горького одиночества, снова над ухом заскулила во сне Машинката, будто брошенный щенок, и вспомнились отчаяние, и чувство вины, и желание вернуться обратно в Академию и не знать, что мамы больше нет, не слушать душераздирающие подробности ее смерти от доктора Ланца и от слуг, до того придавленных горем, что толку от них стало чуть – даже девочку невозможно было оторвать от брата...
Штефан встряхнулся. Машинката теперь стала чинной воспитанницей монастырского пансиона. Наверное, хорошо, что она осталась в Вене. Хоть здесь цыплята, и лошади, и добрые няньки, но строгие черные сестры в крахмальных уборах, похожих на чаячьи крылья, не станут напоминать ей ежеминутно о смерти мамы.
– Отец, – осторожно начал Штефан, – я перед отъездом виделся с Марицей...
– Я еще не закончил говорить с тобой, – холодно откликнулся Николае. – И мне очень жаль, что ты не желаешь меня выслушать.
Штефану казалось, что последние пять минут отец был занят исключительно раскуриванием своего чубука, но он вовремя прикусил язык и как можно почтительнее склонил голову, как обычно делала мама при каждом отцовском выговоре. Волновать отца было недопустимо: дед зорко следил за этим, беспокоясь о слабом здоровье сына… Лучше бы побеспокоился о «своей княжне», как он звал невестку, когда был в хорошем настроении, – неожиданно зло промелькнуло в голове. Отцу что – живет и живет, и даже на похороны матери не приехал! И потом не приехал, занятый устройством новой свадьбы! Впрочем, был бы жив дед – наверняка все было бы иначе.
В самых сладких и смутных детских воспоминаниях Штефан видел, как мама по вечерам сидела возле колен старика и душила ему бороду сандаловыми шариками, до чего дед всегда имел слабость... Зато и орал же на нее дед, обнаружив малейшую неточность в ведении домовых счетных книг! Почти как на дядьку Тудора – хотя на него дед орал вообще по всякому поводу. На отца он никогда не орал, впрочем, и к счетам не допускал – дома деду помогала мама, в многочисленных торговых делах – приказчик. Все это Штефану рассказывали, но вместе с картинами домашнего уюта он припоминал иногда и рев старого боярина, такой, что дрожали венецианские стекла: «Нелуца [14]! Тудоре! Вы уморить меня задумали?!» Впрочем, кажется, ни мать, ни дядька особенно не боялись этого рева, и потому Штефан тоже его не боялся.
Похоже, с выволочками отца такой номер не прошел бы... Поймав укоряющий взгляд, Штефан снова вернулся из своих мысленных странствий.
– Я слушаю тебя, отец.
– После ужина я хочу поговорить с тобой о твоем будущем.
И умолк, занявшись погасшей трубкой. И это все, чего он хотел?
Штефан внутренне кипел до самого дома. После вежливых и точных приказов дежурных офицеров в Термилаке, после уважительных обращений и доверительных бесед, которые вел порой с классами сам эрцгерцог Иоганн, комендант Академии, мелочная деспотичность отца казалась почти невыносимой.
Усилием воли он смирил себя и вошел вечером в отцовский кабинет готовым говорить со всей откровенностью. Отец сидел в кресле, кутаясь в шубу, и отрывал тонкими изнеженными пальцами виноградины от сочной кисти. При виде Штефана он жестом выслал из комнаты старика Петру, что стоял возле него на коленях, держа чашку для косточек. Штефану показалось, что слуга взглянул на него с жалостью.