Слово - Алексеев Сергей Трофимович. Страница 66
Древлее письмо…
— Что с вами? Что? — теребила его за плечо женщина из архива. — Худо? Ой, лишенько-о… Да ж помогите кто-нибудь?
Гудошников встряхнулся, обвел глазами двор, дым, курящийся над сгоревшей, черной бумагой, грузовики…
— Встану, — сказал он. — Сам встану.
— В чем заминка-то? — кричал сержант из танкетки. — Поехали! Колонна уходит!
— Едем! — сказал Гудошников, но сам все еще стоял, держа в руках сшивку пергамента. Рассыпавшиеся бумаги из ящика уже собрали и, не упаковывая, подали в кузов.
Гудошникову вдруг стало страшно. Словно усиленный динамиками, бой гремел, казалось, повсюду. В воздухе летали снаряды, что-то там выло, стонало и рвалось с колокольным набатом, глухой, неясный грохот и гул заполонил все пространство вокруг. Ощущение опасности исходило от неба, от домов и деревьев, от земли, внезапно поднятой взрывом, и человек в этом аду казался хрупким и ранимым. Гудошникову вдруг захотелось спрятаться, вернее, любым путем остаться живым, потому что в руках он держал вещь еще более хрупкую и ранимую, чем человек.
Древлее письмо…
Куда его? Куда с ним?
Он, Гудошников, сейчас должен погибнуть! Смерть уже рядом, она уже над ним, потому что в жизни так и бывает: человек, всю жизнь шедший к какой-то истине, найдя ее уже не может жить. Истина, как кусок урана, таит в себе смерть и разит открывшего ее. Он не мог погибнуть там, в Северьяновой обители, потому что не было там «древлего письма…»
А теперь… Уже, наверное, запущен тот снаряд, который убьет Гудошникова и разметает по ветру хрупкую рукопись. Уже, наверное, артиллерист, припав к окулярам бинокля, смотрит, чтобы отметить прямое попадание. И летчик-фашист, бросив самолет в пике, уже держит палец на гашетке…
— Ну что там? Что?! — кричал сержант из танкетки. — Быстрее!
Гудошников, припадая на протез, устремился к нему.
— Сержант, милый мой, дорогой!.. Возьми! Возьми, слышишь?! Меня убьют… Возьми! Возьми и сохрани! У тебя танк, слышишь? Это же сейф, а не машина!
Он протягивал рукопись, навалившись на дрожащую гусеницу. Сержант взял.
— Заклинаю тебя! Прошу тебя — храни! Останусь жив — отдашь мне! А нет — в любую библиотеку, школу или просто людям! Ты понял меня, сержант?! Ты понял?
— Да понял я, — удивляясь, растерянно бросил тот. — Только этот сейф тоже горит…
— Ты не должен сгореть! Это письмо не должно сгореть!
— Понял, поехали! — крикнул сержант.
Оглядываясь, Гудошников заспешил к машине, вскочил на подножку.
Стрельба откатилась куда-то вправо, к вокзалу, а недалеко, за ближайшими домами, била одинокая пушка, воздух колебался и дребезжал. Гудошников сидел в кабине машины, танкетка ползла впереди, юзила гусеницами на поворотах, и шофер потихоньку ругался на нее. Никита Евсеевич не мог оторвать от нее взгляда, одновременно ощущая страстное желание оглянуться назад. Казалось, за последней машиной накатывается невидимая волна, страшная и сокрушительная.
Древлее письмо…
Войск в городе уже не было. Суетились какие-то люди в переулках, проносились одинокие грузовики, лохмотья черного дыма реяли над домами. Ехали долго какими-то неизвестными улицами, совершенно пустынными, и казалось, нет никакой войны, просто занимается раннее утро, и люди еще не проснулись. Когда вырвались на брусчатку проспекта, увидели пушечные стволы, торчащие из кустарников на аллее, мельтешащих возле орудий бойцов, только непонятно было: то ли разворачивают они свою артиллерию, то ли снимают ее.
Неожиданно Гудошников заметил, как навстречу его машине выбежала простоволосая девчонка в гимнастерке и замахала руками, закричала что-то, указывая на дома. Никита Евсеевич, не выпуская из виду танкетку, приказал остановиться.
— Стойте! Ну стойте же! — плакала девчонка-санитарка, хотя машина уже стояла. — У меня там раненые в повозке! Коня убило! Стойте!.. Раненые в повозке.
— Некуда! — взмолился Гудошников. — Весь кузов забит! Ну, куда я их возьму?!
Возле кабины оказалась Зоя, растрепанная, возбужденная.
— Взять надо! — выпалила она. — Взять! Раненые же!
Танкетка остановилась и сдала назад.
— Быстрее! Быстрее! — прокричал сержант. — Улицы минируют!
— Раненых надо взять! — прокричала Зоя. — Вы не посмеете оставить раненых!
— Эх вы… — горько воскликнула санитарка. — Еще орден нацепили! Из-за каких-то ящиков раненых бросаете! Сейчас сюда немцы придут!
Гудошников хотел объяснить, что это не просто ящики, что это документы, по которым потомки будут изучать историю, но говорить в такой ситуации было бессмысленно. Все доводы звучали бы как оправдание. Перед собой и перед девочкой-санитаркой.
А главное, перед ранеными бойцами, беспомощными и наверняка обреченными теперь на гибель. Сейчас их никто в мире не заставит поверить в ценность ящиков, набитых мертвой бумагой…
Гудошников вышел из кабины. Над городом становилось тихо, клубились дымы пожарищ, и лишь где-то далеко игрушечно потрескивала ружейная стрельба. И снова ему показалось: закрой глаза — и никакой войны нет…
— Быстрее, товарищ Гудошников! — торопил сержант из танкетки. — Что вы там еще нашли!
Никита Евсеевич приковылял к заднему борту и резко скомандовал:
— Вылазь! И чемоданы с собой! Остаются только дети!
Из-под брезента показалась голова Солода. Он огляделся, тяжело спустился на землю — губы дрожали, в глазах стояли слезы.
— Еще?! — крикнул Гудошников. — Еще!
— Всех не надо, — лепетал Солод. — Гришу оставьте, он болен.
Племянник Солода подал чемоданы, спрыгнул на землю. За ним спустились трое подростков и две старухи. Зоя и еще одна женщина из работниц уже стояли на земле с узелками в руках.
Тем временем шоферы принесли первого раненого — молодого паренька с перевязанной грудью и белым, как стенка, лицом. Второго привела санитарка.
— Сколько всего? — спросил Гудошников.
— Восемь осталось! — на бегу крикнула санитарка. — Один только что умер…
Раненых затащили под брезент, уложили на ящиках. Санитарка забралась в кузов, устроилась лежа возле заднего борта, рискуя выпасть где-нибудь на ухабе. Зоя вытерла окровавленные руки (она помогала переносить раненых), подняла свой узелок и отступила назад — к тем, кто оставался.
— В машину! — не глядя, скомандовал Гудошников. — Садись в кабину. Вместимся…
— А с нами что же? — жалобно спросил Солод. — Вы не имеете права оставлять нас. Я отвечаю за архивы…
— За архивы отвечу я, — бросил Гудошников и хлопнул дверцей. — Поехали!
Город снова показался пустым: ни машин, ни человека на улице. Минут через пять езды угодили в разбитый квартал. Рухнувшее здание завалило тесную улочку — пришлось разворачиваться. Выбравшись из тупика, машина прибавила ходу, буквально повисла на хвосте у танкетки.
Древлее письмо…
Пустота и тишина в городе настораживали, но Гудошников не ощущал беспокойства: там, в стальном нутре машины-сейфа, была рукопись старца Дивея…
Он плохо ориентировался в городе и начинал уже терять счет времени. Казалось, они бесконечно кружат по пустынным кварталам. Сквозь гул двигателя Никита Евсеевич слышал, как стонут и кричат раненые в кузове — машину трясло, мотало на объездах воронок.
В одном из переулков наперерез им выскочили какие-то люди на мотоциклах с колясками. Не успел Гудошников сообразить, в чем дело, как танкетка резко затормозила — и тут же яростно заработал ее пулемет. Несколько мотоциклов опрокинулось, другие круто поворачивали назад. Шофер, отчаянно матерясь и пригибая голову к баранке, развернул машину.
Тут лишь Гудошников понял, что это — фашисты! Он выхватил маузер, приоткрыл дверцу кабины. Танкетка отползла назад, разворачивая башню, пулемет, не замолкая ни на мгновенье, бил по скоплению мотоциклистов, и Гудошников видел, как те удирают!
— А-а, вашу мать!.. — закричал он, нажимая на спусковой крючок и ощущая знакомое дерганье маузера в руке.
Когда наконец машина развернулась и Гудошников потерял цель, из танкетки высунулся сержант.