Млечный путь - Меретуков Вионор. Страница 48
А теперь из-под моего пера выплывали головки, головки, только головки, и — ни единого слова! Я, конечно, мог бы написать какое-то слово, мог бы написать и два. Мог и три. Мог, наверно, и больше.
Но я знал, что каждое слово будет фальшивым. Фальшивым от начала до конца. Лживым насквозь, до основания.
Я знал, что, рисуя головки, я, по крайней мере, не лгу. Почему так происходит? Может, творить мешает страх? Скорее всего, так оно и есть. Ну, как, скажите, продуктивно творить, если в сердце нет покоя, а в голове отсутствует плавное и безмятежное течение правильных мыслей из-за страха быть пойманным и прижатым к стенке? Страх вошел в меня неожиданно, несколько недель назад. Почему это произошло, мне не понять. Ведь все сомнения были разрешены год назад, когда я твердо и окончательно решил, что вправе нарушать законы, которые придумали люди, чтобы усложнить жизнь себе и таким субъектам, как я. В моей душе надолго воцарились беззаботность, уверенный покой и здравый прагматизм. И вот все это заколебалось. Может, чтобы подбодрить душу, заварить себе чай из «Колпака свободы»?
На кого похож я? Ну, внешне, конечно, на отца. А, так сказать, внутренне? Да, мой отец служил в репрессивных органах. НКВД, МГБ, КГБ… Зловещая организация. Но мой отец был сыном своего времени. Он давал присягу служить стране и служил, как миллионы его соотечественников. Окажись на его месте нынешние борцы за права человека, демократы и иные голосистые трубадуры свободы, они, скорее всего, поспешили бы встать с моим отцом в один ряд.
Кстати, отец, если бы прознал о моих преступных проказах, пристрелил бы меня на месте.
Откуда во мне эти сумерки? Неужели подают голоса остатки совести?
Я бросаю взгляд вниз и вижу, как Мартин из шланга орошает теннисный корт.
У него вид человека, не только чрезвычайно довольного собой и всей своей юной беспечной жизнью, но и абсолютно уверенного в том, что завтра ему будет ничуть не хуже, чем сегодня. А может, и лучше. Острое чувство зависти гложет меня. Оно настолько велико, что я начинаю почти ненавидеть этого симпатичного мальчика.
Ингрид, думая, что меня нет в номере, продолжает прибираться, сейчас она стелет постель. Как грациозно она это делает! С каким вдохновением — словно готовит алтарь грехопадения.
А что, если прямо сейчас повалить эту деревенскую девчонку на кровать и силой овладеть ею? Впрочем, зачем же силой? Вряд ли она станет сопротивляться.
От возникшего желания у меня начинает стучать в висках.
Я посмотрел на Мартина. Он заметил меня и улыбнулся. Мне почудилось — поощрительно. Интересно, знает ли он, что Ингрид стелет постель в моем номере?
Газета выпала из моих рук, и Ингрид резко обернулась. Я подмигнул ей. Я вдруг увидел себя со стороны: вид у меня был наверняка пошловатый, слащаво-игривый. Ингрид тоже подмигнула, показала рукой на прибранную постель, шутливо сделала книксен и, сильная и легкая, как молодая лошадка, ускакала.
Я опять посмотрел вниз. На корт вышла Рита. В руках она держала полотенце. Рита еще не успела обсохнуть после купания. Влажные волосы облепили идеальный затылок. Я это вижу даже отсюда, с балкона второго этажа. В последнее время она часто купается и играет в теннис без меня. Все правильно, тем более что играть я не умею, а плаваю, как уже говорил, скверно.
Следом за ней вышагивал крупный мужчина с ракетками под мышкой. Мужчина самоуверенно щурился. Выглядел он внушительно: шляпа с красным пером — чуть ли не с плюмажем, мятая ковбойка и спортивные штаны, которые пузырились на коленях. Он был похож на человека, который только что поднялся с послеобеденного дивана. Мужчина этот — венский композитор Эрвин Ройсс, представитель мистического символизма, рабски преданный Вагнеру.
В холле, на втором этаже, стоит «Август Форстер», концертный рояль, стоимость которого превышает не только стоимость самого отеля «Бауэрнхоф», но и всех прилегающих к нему земель. При случае надо бы поинтересоваться, откуда он здесь взялся.
Композитор приехал одновременно с нами. Когда в холле второго этажа Ройсс увидел рояль, то застыл возле него, словно наткнулся на чёрта.
Раскачиваясь, как пьяный, он с потерянным видом простоял у рояля минут пять. Он приводил свои мысли в порядок. Я понимаю его. Я сам становлюсь точно таким, когда желание и долг упираются во всемогущую лень.
Эрвин рассчитывал в глухой австрийской деревушке наконец-то хотя бы на время отделаться от того, что ему смертельно надоело: от всех этих прелюдов, музыкальных пьес и рапсодий. А тут — рояль. И не какой-нибудь там ширпотреб, а превосходный инструмент, вид которого, наверно, навеял ему мысли о славе великих предшественников. У Эрвина короткий нос и глаза навыкате. Что придает ему поразительное сходство с мопсом. С подобной выдающейся лупоглазостью я еще не сталкивался. Мне жаль его: каково взирать на мир такими глазами? В течение нескольких дней композитор отлынивал от того, чем самим Господом предначертано ему заниматься, ссылаясь на скверное нравственное самочувствие и отсутствие творческого порыва.
— Это все из-за вашей проклятой русской лени, — ворчит он. — Я ею заразился, когда учился в Московской консерватории.
Наконец как-то утром, во время завтрака, он, не донеся до рта бутерброда с копченой лососиной, подскочил на стуле и, перепрыгивая через две ступеньки, помчался на второй этаж. Скорость, с какой он все это проделал, напомнила мне стремительные перемещения Пищика в пространстве на пути к заветному подоконнику.
Мы наслаждались кофе и ждали, что последует дальше.
Я закрыл глаза, представив себе, как Эрвин, высунув язык, подлетает к инструменту. Вот он с размаху плюхается на банкетку, поднимает крышку клавиатуры, запрокидывает голову, на секунду задумывается, потом страстно растопыривает пальцы, стараясь захватить как можно больше клавиш, вспоминает что-то устрашающее из «Тангейзера» и обрушивается на инструмент, как на заклятого врага.
Моя фантазия, вне всякого сомнения, работала в правильном направлении, ибо через полминуты стены гостиницы, сложенные из сосновых блоков, дружно завибрировали. Грохот поднялся такой, что задребезжала посуда в шкафах и зазвенели люстры.
Кошмар этот длился и длился. Стены отеля выдержали. Чего нельзя сказать обо мне. Чтобы поуспокоить нервы, мне пришлось выпить лишнюю рюмку водки.
Композитор упражнялся до тех пор, пока не завыли хозяйские псы.
…Я продолжаю следить за событиями на корте. Эрвин играет отвратительно. Если он столь же плохо, как играет в теннис, сочиняет музыку, я не завидую его слушателям. Через час игра заканчивается. К этому времени я уже дремлю в кресле, вижу цветные картинки из детства: дачу в Мушероновке, знойный августовский день, трехколесный велосипед с выгнутой рамой, свой матросский костюмчик с белым отложным воротником, резиновый мячик, прокушенный соседским бульдогом, завтрак на веранде, деревенскую яичницу с зеленым луком, матушку, которая нежно гладит меня по голове, вспоминаю, о чем мечтал, когда стоял перед бушующим золотым полем, — все это вертится, вертится, вертится, картинки переплетаются, мысли сладко путаются… потом я и вовсе засыпаю.
В один из дней мы с Ингрид тайно уединились в подсобке рядом с ресторанной кухней. Помню, воняло бараньим жиром. Как в чайхане. Кроме того, там было не повернуться. А повернуться бы стоило. Все произошло так быстро, что я ничего не понял. Я даже не уверен, что у меня что-то получилось. Потом Ингрид долго мялась в дверях. Хотя в меню этого не значилось, пришлось дать ей сто евро. За ошибки надо платить, иногда — деньгами.
* * *
Случай, — если это действительно случай, а не подстроенный подвох, — каждодневно вторгается в, казалось бы, предопределенный жизненный порядок, расшатывая, размывая его. Я убедился в этом, когда в ресторан к вечерней трапезе композитор спустился не один, а с дамой.
…Где-то в середине дня к отелю подкатило такси с зальцбургскими номерами. Задняя дверца автомобиля распахнулась, и с небес на землю ступило некое эфирное создание, на вид совсем юное, одетое в легкое платье и… босое. Босые дамы на улицах Европы сейчас редкость: причуды сумасбродной Марлен Дитрих давно канули в прошлое. Короче, девушка меня заинтриговала. Она была миниатюрна, если не сказать мала. Ее хотелось приласкать и положить в карман. Что-то неуловимо знакомое почудилось мне в ее движениях, в том, как она откинула волосы со лба и сощурила глаза. Ройсс подал девушке руку.