Млечный путь - Меретуков Вионор. Страница 52

— Тем, что, совершая дурные поступки, в отличие от мерзавца, испытываем отвращение?

— Совершенно верно! Между святым и мерзавцем располагаемся все мы. Мы взяли всего понемногу: и от первого, и от второго. Это называется быть хорошим человеком. Мы все хорошие люди. Даже мой сосед и близкий друг Цинкельштейн… Хотя его давно пора повесить.

Он помолчал, переваривая собственные соображения.

— И еще. Право устанавливает сильный. Это аксиома. Сильный говорит слабому: то, что я считаю выгодным для себя, — правильно, законно и справедливо для нас обоих. Попробуй ослушайся! Знаете, что погубило Березовского?

— Какого Березовского?

— Ну, того самого…

Я задумался.

— Вероятно, неумение правильно рассчитывать ходы. Хотя он был неплохим шахматистом. Но жизнь не шахматы.

Геворкян, как мне показалось, посмотрел на меня с любопытством.

— Хотя вы и заговорили банальными афоризмами, вы совершенно правы! Мы-то с вами понимаем, что подвела Березовского его чрезмерная самоуверенность, то есть вера в собственную непогрешимость. Березовский — это трагическая фигура. Был ли он умным человеком?

— Был. Но — не совсем.

Лицо Геворкяна зарумянилось от удовольствия.

— Какое точное определение! Вот именно: не совсем! Но сам Борис Абрамович был уверен, что он умнее всех! Он недооценил соперников. Березовского в какой-то момент занесло. Его и раньше заносило, он совершал ошибки, но его спасала удача. Он полагал, что удача будет всегда при нем. И это его погубило. В финале у него хватило ума осознать, что во всем повинен он сам. Это было крушением его иллюзий. Жизнь была для него шахматной партией, где он всегда должен был выигрывать. Он считал, что способен обыграть кого угодно. Но он просчитался. И его обыграл тот, кто играл несравненно хуже, но кто умел выжидать. В какой-то момент удача отвернулась от Березовского, и посредственность обыграла яркий талант. Борис Абрамович проиграл. Проиграл всухую, проиграл самую главную партию в своей жизни. Вынести он этого не мог. И поэтому он умер. Впрочем, возможно, кто-то ему в этом, так сказать, посодействовал.

— Ваши изречения надо записывать и издавать отдельной книгой.

Он тут же ухватился за эту идею:

— Вот и займитесь этим, вы же издатель!

Глава 25

В субботу, после раннего обеда, к слову, вновь изысканного и до чрезвычайности вкусного, на этот раз это была экзотическая индийская кухня, мы очень мило проводили время, ковыряя в зубах палочками из корня сальвадоры персидской и развлекая себя умеренной выпивкой, сигарами и утонченной беседой на темы о новых веяниях в искусстве.

— Андеграунд отвергает и часто нарушает принятые в обществе политические, моральные и этические принципы, — говорил Генрих Наркисович, с важностью поджимая губы. Вика стояла за спиной мужа и с очень серьезным видом гладила его по голове, время от времени делая ему рожки и подмигивая мне.

— Вика, прекрати дурачиться! — прикрикнул Геворкян, увидев ее проделки в зеркале.

И тут раздался звонок в дверь. Вернее, четыре звонка.

— Это, вероятно, Цюрупа, — предположил я, вспомнив, что Сашка бывает здесь по субботам.

Генрих Наркисович отрицательно помотал головой.

— Нет, Цюрупа днем не приходит, он придет позже, ближе к полуночи. Он всегда приходит ночью. Как убийца.

Опять послышались четыре звонка.

Генрих Наркисович усмехнулся и пропел:

Я милого узнаю по походке.

Он носит, носит брюки галифе.

А шляпу он носит на панаму,

Ботиночки он носит «нариман».

— Это Цинкельштейн: только этот идиот всегда звонит четыре раза, — сказал Генрих Наркисович. — Человек-анекдот. Пришел поиграть в карты. Обожает «смертельный» покер. Не так давно Цинкельштейна чуть не убили. Хотели наколоть его на булавку, как лесного клопа. Цинкель уверяет, что побывал на том свете, и ему там не понравилось. Вышел из больницы и сразу ко мне. Вика, рыбка моя, не сочти за труд, открой нашему соседу и дорогому другу. Только проследи, чтобы этот гаденыш тщательно вытер ноги. У меня ковры новые!

Я развернулся в кресле, чтобы оказаться лицом к двери. Ну что ж, посмотрим, каков Генрих Натанович при дневном освещении. Я испытывал легкую, почти приятную тревогу. А что, если он меня узнает?.. Но тревожился я напрасно: Генрих Натанович меня не узнал. Правда, при звуках моего голоса он едва заметно вздрагивал и недоуменно сдвигал брови.

Кстати, выглядел он значительно лучше, нежели при нашем расставании.

…Играли по-крупному. Ставки, ставки, ставки…

Ближе к полуночи Цинкельштейн неожиданно для всех надрался. Покачиваясь, он встал из-за стола, подошел к распахнутому окну и, сняв с запястья механические часы, принялся их сосредоточенно заводить. В уголке рта у него тлела сигарета. Было несложно предположить, что произойдет в следующее мгновение. И это мгновение не замедлило наступить: сигарета догорела до фильтра и обожгла толстые губы фальшивомонетчика. Истерично взвизгнув, Генрих Натанович схватил горящий окурок и вместе с часами выбросил в окно. Проделав все это, он с довольным видом вернулся на свое место за игорным столом.

— Болван, — сказал ему хозяин дома, — ты только что выбросил часы с десятого этажа.

— Ерунда! — пьяно усмехнулся Цинкельштейн. — Они у меня противоударные.

Прошло полчаса, Цинкельштейн слегка протрезвел и приступил к поискам часов. Я ему напомнил: окурок, окно, десятый этаж… Лоб Генриха Натановича покрылся испариной. Мутные глаза как по волшебству очистились и приобрели осмысленное выражение. Спустя секунду Цинкельштейн издал страдальческий вопль и, как сумасшедший, вылетел из квартиры.

— Это «Патек Филипп»! — орал он. — Тридцать пять тысяч евро…

Через минуту он вернулся. Сияющий и улыбающийся во весь рот. Рядом с ним стояли Цюрупа и девушка в очках. В руке девушка держала книгу. Я присмотрелся. Ну, конечно, «Мадам Бовари». Где, интересно, Цюрупа с ней познакомился? В библиотеке?

— Я же говорил, что они противоударные! — тыча часами в разные стороны и обнимая одной рукой Цюрупу, восторженно вопил Цинкельштейн. — Они упали с десятого этажа и не разбились, лежали прямо перед подъездом! Чудо из чудес!

Девушка поправила очки и бросила на меня быстрый взгляд.

Красивая девушка, отметил я про себя. Очень красивая и очень молодая. Мне почему-то стало неприятно, что она пришла с Сашкой. Даже под сердцем заныло. Какое имел право мой второй бесценный друг обзаводиться такой красавицей?

Я стоял рядом и, не скрывая восхищения, любовался ею.

— Мне о вас отец рассказывал, — сказала она мне очень тихо, когда на минуту мы остались одни.

Я вопросительно взглянул на нее.

— Я Аня, дочь Дмитрия Брагина.

— Москва, несмотря на миллионы обитателей, — пробормотал я, — не так уж и велика. Особенно если этими миллионами управляет случай.

— Ну-с, друзья мои, — вздохнул хозяин дома и, взбодрив бороду ладонью, обвел нас ласковым взором, — нас как раз шестеро, самое время перекинуться в «дурака».

— Величие замысла, — говорил Геворкян спустя час, побивая валетом десятку Цинкельштейна, — величие замысла тогда срабатывает, когда есть гармония: когда дарование соизмеримо с мечтами о славе. А у меня при грандиозных амбициях — таланта кот наплакал. А жить-то хочется, — он побил еще одну карту, на этот раз Сашкину.

Геворкяну сказочно везло. Чего не скажешь о Цинкельштейне.

Позже за Генрихом Натановичем пришла жена. Я вспомнил, что некогда он очень неодобрительно отзывался о ее шее. Я присмотрелся. Шея как шея. Да, слегка морщинистая, ничего тут не поделаешь, возраст. Во всем же остальном Серафима Ивановна была, что называется, женщиной с изюминкой. Стройная, высокая, спортивная. И глазами постреливает.

— Генрих, — сказала она, — тебе давно пора бай-бай. Ты только что из больницы. Пожалей себя. Твое сердце…