Млечный путь - Меретуков Вионор. Страница 54

— Твоя пятая жена тогда выиграла с большим отрывом, — напомнила Серафима Ивановна Геворкяну.

— Да, удалая была женщина, — охотно подтвердил тот, — она чуть-чуть опередила тебя, дорогая Серафима, а ты ведь долго лидировала. Но, если честно, все это бешенство от жира, все эти трюки — от безделья, от скудости духа и ума! — Последние слова он произнес с пафосом и даже приподнялся со своего места.

— Кстати, я так и не понял, зачем тебе графство… — вернул Генрих Натанович разговор в прежнее русло. — Мог бы удовлетвориться и баронством. И дешевле бы обошлось.

— Нет, баронства мне было маловато, — сказал хозяин дома, немного остывая. — Если кто забыл, я в качестве зама председателя комитета по драгметаллам в течение некоторого времени курировал алмазодобывающую промышленность всей страны. А это тянуло на графство. Я был, так сказать, главным государственным ювелиром Российской Федерации.

— Не понимаю, почему ты оставил такое хлебное место.

— В тени меньше потеешь. Вовремя уйдя на покой, я сохранил кроме жизни еще и незапятнанную репутацию. Кто от этого выиграл и кто проиграл?

— Выиграл, несомненно, ты, — пробурчал Цинкельштейн, — а проиграл я, ты ведь так и не заплатил мне за графство…

— Не позорься! — страшно вращая глазами, воскликнул Геворкян. — Какие могут быть счеты между закадычными друзьями! Кстати, когда ты отдашь мне карточный долг?

Спустя минуту Геворкян вернулся к теме о хлебном месте.

— Вообще-то все было не совсем так, я имею в виду свой уход с государственной службы. Меня «ушли». Причем как раз тогда, когда меня больше всего хвалили за успешную работу. Меня знал президент, однажды я даже удостоился его рукопожатия. Я так обнаглел, что уже подумывал о министерском портфеле. Но тут-то меня и прихлопнули. Я ничего понять не мог, ведь еще вчера я был принят на самом верху, мне жали руку первые лица государства, я превосходно справлялся со своей работой, заключал выгодные контракты…

— Тебя «ушли» именно поэтому, — цинично сказал Цинкельштейн, — удачливость раздражает. Надо было вести себя потише. Но ты же не можешь. Тебе нужны рукоплескания, овации, фанфары… Любишь распускать свой армянский хвост. Гремел, наверно, о своих достижениях на каждом углу. Вот и загремел…

В один из дней Геворкян завел со мной «специальный» разговор.

— Я тут полюбопытствовал, что вы печатаете.

Я насторожился.

— Вам что-то не понравилось?

Он скривил губы.

— Устинова, какая-то Шилова… Донцова!! И между этими гениями графомании затерялись и Пушкин, и Чехов, и Булгаков, которых вы почему-то издаете ничтожно малыми тиражами. Вам не стыдно?

Я пожал плечами. Ответ у меня всегда наготове. Он выверен от первого до последнего слова. Потому что я тысячу раз задавал его себе и сам же тысячу раз себе отвечал.

— Видите ли, Генрих Наркисович… Конечно, стыдно. Но этих милых дам читают. Массовый читатель подсел — вернее, его подсадили — на примитивное чтиво. Это мировая тенденция или, как сейчас говорят, мировой тренд. Все в угоду мещанскому вкусу. Герань цветет не только на подоконниках, но и в податливых сердцах. Нынешнему читателю не до идей возвышенного порядка. Его приучили не задумываться. Поэтому Шекспира с его гамлетовскими вопросами ему не осилить. Да он и не пытается. Читателя интересует не пища для души, а пища для тела, а также отметки сына, относительная верность жены и твердый заработок. Приходится это учитывать. Да и о редакторе надо подумать, он ведь тоже хочет есть, и ему небезразлично, где он будет сегодня обедать — в вонючей забегаловке или в роскошном «Балчуге».

— Да, безрадостная картина, — зевнув, сказал Геворкян. Он явно подтрунивал надо мной. — А что же делать настоящему писателю, художнику? Сушить сухари? Творить даром?

— Художник творит потому, — сказал я с расстановкой, — что иначе не может. Он как альпийский пастух, который знает, что должен выгонять стадо каждый день, ранним утром, чтобы успеть до полудня добраться до райских полян, где небывало сочна трава и чист воздух. Художник тот же пастух, только гоняет он по горним высям не стадо баранов, а собственный дух… Для художника, для настоящего художника, — уточнил я, — важен не сиюминутный успех, а посмертная слава. — Я замолчал, я сам не верил тому, что говорил.

К нашей беседе неожиданно примкнул Цинкельштейн.

— Гонять собственный дух? — повторил он и захохотал. — Ну, вы и сказанули! А меня всегда учили, что писатель должен творить для народа, а не скакать галопом по ухабам, чтобы добраться до этих ваших дурацких райских полян. Дух — это не стадо баранов, к вашему сведению, господин писатель, — заплетающимся языком сказал он.

— Геша, веди себя прилично! — прикрикнула на него жена.

Цинкель опять был пьян. Он вышел из-за стола, зашатался и тут же повалился на спину. Упал он мягко, как падает медведь на сосновые опилки в цирковом манеже. Все встали и окружили его, с интересом наблюдая за его попытками подняться.

Цинкельштейн повернул голову в сторону жены.

— Вот видишь, как ты меня огорчаешь! — промолвил он с укором. Его красивые библейские глаза повлажнели. Затем стокилограммовый Натаныч начал бороться с земным притяжением. Тяжело дыша, сдвинув брови, вращая руками и ногами, он попытался перевернуться на живот. Смотреть на него без смеха было невозможно. Никто ему не помогал. А Серафима Ивановна даже отвернулась. Мы смотрели на корчащегося Натаныча и терпеливо ждали, чем все это закончится.

— Ну, вот еще один еврей-пьяница. Я уже говорил, что евреи деградируют, — безжалостно констатировал Геворкян. Он возвышался над Цинкельштейном и незаметно придерживал его ногой, не давая встать.

Наконец Цинкельштейну удалось подняться с пола. А я, хотя и понимал, что момент упущен и говорю-то я, в сущности, банальности, продолжил выкладывать обществу свои соображения относительно природы творчества:

— Художник ничего никому не должен. У него ни перед кем нет никаких обязательств. Художник свободен. Свободен как птица, — выкрикнул я и для убедительности взмахнул руками, как бы пытаясь взлететь. — Или, скорее, как смертельно больной, — я обреченно опустил руки, — который со всей определенностью знает, что завтра, ровно в двенадцать дня, он умрет. И ему, как тому пастуху, надо успеть… надо успеть до полудня добраться до горних высей… Добраться туда, где его ждет посмертная слава! — закончил я и победительно вздернул подбородок. Я сделал вид, что в восторге от собственного красноречия.

Пусть думают, что я свихнувшийся пустомеля. Тем более по опыту знаю, среди гуманитариев таких субъектов хоть отбавляй.

Но я ошибался. Геворкян, похоже, раскусил меня. Во всяком случае, на этот раз. Он сказал, хитро на меня поглядывая:

— Посмертная слава… Это хорошо. Мелвилл, Булгаков, Кафка, Гашек. И еще сотни титанов, не дождавшихся признания при жизни и померших чуть ли не под забором. В музыке самый яркий пример — Бах. А вам-то что от этой посмертной славы? Вы что, хотите наблюдать за своей посмертной славой с того света? Не верю! Я точно знаю, что вам на посмертную славу наплевать. Вы хотите жить сегодня, а не после смерти, в сердцах ваших психически неуравновешенных и неразборчивых почитателей. Вам все подавай сейчас, а не после дождичка в четверг. Словом, не валяйте дурака, мой милый друг, берите судьбу за горло сейчас, не откладывая в долгий ящик. Так что слава славой, а жить-то хочется сегодня. И жить с удовольствием, по возможности с удобствами, а лучше — в роскоши, ни в чем себе не отказывая. Знаю я все эти отговорки неудачников. Предложи бедолаге Модильяни, умершему в нищете, чемодан с долларами за то, чтобы он и думать забыл о своей мазне, он, уверяю вас, наср…л бы на всю эту дурацкую посмертную славу с самого высокого дерева на Монмартре. Вы знаете, как выглядит слава? Сегодня у торговца старьем я увидел славу. Это череп, увенчанный лавровыми листьями из позолоченного гипса. Вы этого хотите?

Я расслабленно кивал головой.