Млечный путь - Меретуков Вионор. Страница 68
Аня была дочерью сразу двух — удивительное дело! — моих друзей. Было, было в моем чувстве что-то запретное, с приторным привкусом тлена и сладкой прели. Словно меня соблазнила родная дочь. И в то же время у меня не было ни сил, ни желания противиться своей почти порочной страсти.
Аня живет в квартире одного из своих отцов — в квартире Димы Брагина. Она ничего в ней не поменяла. Только разложила на столе карандашные эскизы Димы. Неужели поняла, что Дима был больше, чем прилежный копиист?
Я предлагаю ей поехать со мной к черту на рога, то есть на край света. Я предлагаю ей на выбор любой край света: от Мушероновки до Азорских островов.
— Азорские острова?
— Да-да, Азорские. Там есть на что посмотреть. Из достопримечательностей: церковь Святого Духа, часовня Носса-Сеньора-душ-Анжуш и несколько ветряных мельниц.
— Мельниц? — озадаченно переспросила она. — К чему нам мельницы, да еще ветряные?
— Будем с ними сражаться.
Перед сном я в который раз пытаюсь покопаться у себя в душе. Кроме потемок, не нахожу ничего интересного.
Однажды ночью я проснулся от тревожного ощущения, что на меня кто-то смотрит. И не ошибся. Ночник освещал бледное лицо Ани, она, не мигая, смотрела на меня.
— Милый мой, я всё-всё знаю, — еле слышно прошептала она.
Зачем она это сказала? Чтобы меня попугать? Уверен, когда она постареет, станет походить на ведьму. Уже сейчас кое-что просматривается. Этот взгляд косящий, немигающий… Помело бы ей да деревянную ступу. Но разве их сейчас найдешь — всё давно расхватано.
В который раз я отмечаю, когда она остается у меня, мой телефон по ночам молчит. Ведьма. Точно ведьма.
Глава 38
Мне по душе смысл основополагающей максимы Павла Петровича: будешь мелочиться и тырить батоны, сядешь «по полной». Понимай это так: большому кораблю — большое плавание, а малому — каботажное. Поэтому, не поставив в известность автора максимы, я приобрел билет до Стокгольма и еще раз наведался в тамошний банк. Если за мной и следили, то делали это весьма искусно: никакой слежки за собой я не обнаружил.
Я опустошил ячейку. Вернее, почти опустошил. Я оставил только одно колье, самое большое и самое дорогое. Поднаторев на сбыте драгоценностей, я уже мог на глазок определить его стоимость. Оно одно превышало по цене все остальные в сто, а может, и в двести раз. Надо было что-то оставить себе на черный день. «Никто не знает, как может повернуться жизнь», — помнится, сказал некогда владелец шестисот Гоголей.
Когда я выбирал из ящичка предпоследнюю коробочку с драгоценностями, то обнаружил под ней вчетверо сложенный лист бумаги и рядом — ключ, по форме очень напоминающий заветный ключик, но превосходящий его размерами примерно вдвое. Кроме того, он отливал золотом. Золотой ключик. Коли ключ этот в два раза больше первого, можно предположить, что где-то припрятано и драгоценностей в два раза больше.
Письмо я сунул карман. Туда же положил и ключ. Потом разберусь, что к чему.
Развернул я листок только по приезде в Москву. Очень интересная бумажка.
«Когда игра заканчивается, ферзь и пешка падают в одну и ту же коробку». Да он был просто философом, этот Бублик! Жаль, что мы не были знакомы до того, как ему отвинтили голову. Мы бы подружились.
Записка меня озадачила. Зачем Бублик все это написал? И зачем положил рядом с бесценными сокровищами? Бублик что-то предвидел? Свою скорую смерть? Если предвидел, то зачем делился этим знанием с гипотетическим грабителем? Или он написал ее самому себе?
Потом я нашел простое объяснение: говорил же мне Корытников, что незадолго до смерти Бублик свихнулся. А гении и сумасшедшие нередко обладают фатальным даром предвидения. Впрочем, чему здесь удивляться: даже школьник знает, что жизнь всегда завершается смертью. Так что философствуй, не философствуй — конец один.
* * *
В одно прекрасное утро я незаметно покинул свою квартиру на Покровском бульваре.
Перед этим я приобрел новый паспорт. Злостные неплательщики алиментов знают: сделать это несложно. Были бы деньги. Помогли высококлассные специалисты из Марьиной Рощи. Мое новое имя Андрей Андреевич Сухов.
Надо было придумать, как поступить с Сапегой. Мне было жалко расставаться с ним, но оставлять его в живых не имело смысла: он, так сказать, выработал свой жизненный ресурс и должен был исчезнуть. Но не бесследно. Опыт убийств у меня был. И опыт достаточно богатый. А вот суицид был мне внове, в области самоубийств я был, так сказать, новичком. Настало время наверстать упущенное.
Пришлось вспомнить, что сказал Фокин по поводу смерти Пищика. «Банальный стресс! Реакция организма на воздействие различных неблагоприятных факторов. Обычное дело. Таких самоубийств в Москве каждый день до черта и больше».
Что ж, подумал я, вот этим и займемся. Я давно никого не убивал. У меня чесались руки, так мне хотелось кого-нибудь прикончить — ну, хотя бы самого себя. Итак, решено — стресс. Сапеге предстояло умереть. От чего? Ну, хотя бы от разбушевавшегося стресса. Сапега был обречен. «Труп» поищут-поищут, не найдут, спишут, как списывают устаревшую технику по сроку полезного использования, и, сдав дело в архив, через неделю забудут.
Жизнь — величайший подарок, и дешевить с ее продажей негоже. Даже если эта продажа — фикция от начала до конца. И хотя я намеревался лишь инсценировать свой добровольный уход из жизни, я решил обставить все солидно и по возможности реалистично. И тут, на счастье, мне вспомнилась бессмертная пьеса Льва Толстого. Придется стать живым трупом, лучше утопленником — так вернее. Что ж, стоит попробовать. Оставить на Софийской набережной прощальное письмо. А также просроченный проездной с моей фотографией, ношеные носки и голубые кальсоны — непременно с дыркой на заднице. Все это демонстративно разложить на парапете, у лестницы с гранитными ступенями, ведущими к смерти. Конечно, можно обойтись и без голубых кальсон, но с кальсонами смертельный водевиль будет выглядеть более убедительно, с одной стороны, принижая фальшивый пафос, с другой — придавая всему действу драматическую достоверность. Оставалось купить голубые кальсоны. Дырку можно провертеть потом.
Как это романтично — стать живым трупом! Я смотался на описанную великим моралистом Софийскую набережную — присмотреться к месту предстоящей трагедии. Оно мне не понравилось: за сто с лишним лет набережная приобрела вызывающе праздничный вид, она стала настолько жива, весела, шумна и многолюдна, что ни одному вменяемому самоубийце и в голову не придет сводить там счеты с жизнью. Придется заменить ее набережной потише и поспокойней. Например, набережной Тараса Шевченко. Тем более что с ней у меня связано немало трогательных воспоминаний.
И вот прощальное письмо написано. Вернее, украдено у Маяковского, который умел шутить, даже глядя в дуло пистолета. «Прошу в моей смерти никого не винить, покойник этого не любил…» Можно по-разному относиться к поэзии Маяковского, но предсмертный выплеск его вдохновения — это строка гения. Концовка была моя, она тоже была не без юмора, но в то же время многократно усиливала трагизм: «Никто не знает, как мне все осточертело!»
Обстоятельства, сопутствовавшие мнимому самоубийству, я из соображений гуманности опущу, дабы у брошенных дам и прыщавых юнцов, проваливших выпускные экзамены, не возникло непреодолимого желания тут же побежать топиться. Скажу лишь, все произошло, как и положено, под покровом ночи. Итак, Сапега умер, да здравствует Сухов!
Мне посчастливилось узнать, к какому выводу пришел следователь, ведший дело о моей смерти. Взяв за основу прощальное письмо и добавив кое-что от себя, он написал, что самоубийца увлекался стипль-чезом, бегал по ночам в одном исподнем по набережной Тараса Шевченко, однажды ему все это осточертело, и он, предварительно сняв подштанники, сиганул в Москву-реку.