Проект «АЦ» - Алексеев Валерий Алексеевич. Страница 11

А я смотрел на него с ужасом: Воробьёв говорил мне всё это, не шевеля губами. Значит, он уже знает?

– Прекрати щёлкать немедленно! – рассердился Виктор Васильевич. – Или я уйду из класса. Что такое, на самом деле! Ну разумеется, мы с тобой давно уже не разговариваем вслух. Ровно две недели. Что в этом странного?

От растерянности я позабыл о перебивке и сидел с раскрытым ртом.

– Ай-яй-яй! – засмеялся Виктор Васильевич. – И ты, Врут, решил меня подслушать. А ведь подслушивать нехорошо! Разве мама тебе этого не говорила?

«Вы-то подслушиваете», – подумал я.

– С твоего ведома, милый мальчик. Это в корне меняет дело. Ты был честно предупреждён. Ну что ж, если тебя это до сих пор тревожит, давай займёмся блокировкой. А то ты все выключатели поломаешь в своей бедной головке.

Помнишь, две недели назад мы учились думать – о двух, о трёх вещах сразу и тебе это показалось неинтересным? А между тем суть абсолютной блокировки связана именно с этим. Представь себе…

Господи, до чего это было просто! А я-то так мучился! Честное слово, чуть не заплакал от досады. Берётся основная мысль и берётся фоновая, любая. Ну, например, «Я африканский жираф». Затем фоновая «опускается», и между нами – глухая стена.

– «Я африканский жираф» – очень мило, – сказал Виктор Васильевич (я продолжаю для простоты говорить «сказал», на самом деле он ничего мне не говорил вслух, мы сидели друг напротив друга совершенно молча), – но тут, Андрюша, вот какая сложность. Ведь я-то этот ключ знаю. А раз уж знаю, всё расшифровывается элементарно… Нет, нет, не трудись подбирать ключик в моём присутствии. Уж если тебе так не терпится от меня отгородиться, займись этим дома, на досуге. И помни: фоновая мысль «забывается» только понарошку…

помнишь, я тебе объяснял. Забыть её по-настоящему ты не имеешь права.

Кстати, это стоит труда, и немалого. Ну, раз уж надо… В этом желании ты, к сожалению, не одинок. Такие виртуозы, как Борис Махонин, меняют ключик каждые пятнадцать минут. А Олег Рыжов… но это уже высший класс… так он вообще не опускает фоновую мысль для верности, а продолжает её развивать, думая при этом о другом. О чём, не знаю. Наверное, о чём-то более существенном. Но вот какой казус иногда получается: развитие фоновой мысли даёт иногда блестящие, совершенно неожиданные выводы… а основная так и чахнет в полуподвале.

Виктор Васильевич говорил ещё что-то, но я его уже не слушал.

Боже мой, какое же я почувствовал облегчение, когда сразу после урока поднялся на лифте под купол и там, чувствуя себя в одиночестве, придумал себе прекрасную блокировку: «Печальный демон, дух изгнанья…»

В столовой я гордо прошёл мимо столика Дмитриенки, чувствуя себя закованным в сталь и бетон. Ну-ка, подступитесь ко мне! Славка был настолько изумлён, что не успел вовремя зачехлиться, и я прослушал его сбивчивый шепоток:

«А наш-то, наш-то… дым из ушей валит!» – «Оставь ты его, что он тебе дался?» – ответила ему Лена.

А Черепашка в этот день не спустилась к обеду, и я сидел в гордом одиночестве. Бедняжка, она не умела думать о двух вещах сразу!

17

Вернувшись в комнату, я долго смотрел на себя в зеркало и остался доволен.

Особенно мне понравилось выражение моих глаз – ясное и спокойное. Но только я успел подумать об этом, как сразу же мне стало стыдно. Спецкурс давал себя знать: появилась привычка гнать от себя ненужные, недостойные мысли.

Вдруг что-то остро кольнуло меня в сердце – как толстой иглой, я даже испугался. Но это была не физическая боль: со мной так бывало и раньше – от жалости к маме или к отцу. Сейчас я чувствовал (сам не знаю, каким образом, но чувствовал определённо): с мамой и с отцом всё в порядке. Так что же тогда? И снова кольнуло. Потом я почувствовал такую сильную боль в плече и ключице, что у меня потемнело в глазах.

«Черепашка моя!» – подумал я и кинулся в её комнату.

Черепашка сидела в кресле невидимая и горько плакала.

– Ну что за манера! – сказал я, превозмогая боль. – Какое удовольствие плакать, если ты себя не видишь? Всё равно что умываться в темноте. Включись немедленно!

– Я тебе… не телевизор, – всхлипывая, возразила Ритка. – Я, может быть, не хочу, чтоб меня видели…

– Долеталась? – спросил я.

Вместо ответа послышались новые всхлипывания.

И боже ж ты мой, как у меня заломило плечо! Я чуть не взвыл от боли.

– Я, кажется, руку сломала, – сквозь стон и плач проговорила Черепашка.

– Разбилась вся… не удержалась…

Скривившись, я прислушался к себе. Нет, руку я однажды ломал, болит не так.

– Ты что? – с испугом спросила Черепашка: я её не видел, но она-то видела, как я гримасничаю.

– Спокойно, – ответил я. – Сиди и не двигайся.

Я знал, что мне делать. Я думал об этой боли, не прогоняя её прочь, я вдумывался в неё, вызывал её на себя всю. И словно бетонная балка обрушилась мне на плечо, тряхнула, придавила, проволоклась, оставив жгучие ссадины…

Я стиснул зубы и, обливаясь весь ледяным потом, прислонился к стене. «Бедная Черепашка, – повторял я про себя, – бедная Черепашка, как же ей было больно… Сидела и плакала одна, пока я упивался своими достижениями. А если бы она разбилась совсем, что бы тогда со мной было?»

Когда я открыл глаза, оказалось, что я сижу на полу, а Ритка, уже совершенно видимая, стоит надо мной и тянет меня за руку.

– Вставай же, ну вставай! – упрашивала меня Черепашка.

Я осторожно высвободил руку и поднялся. Знобило, шатало.

– Что, обморок? Обморок? Ну скажи, что ты молчишь? – спрашивала Черепашка, заглядывая мне в лицо.

– Я… ничего… – проговорил я с трудом. – Как ты?

Она махнула рукой:

– Да что ты, всё сразу прошло! Я так испугалась. Ты сделался весь белый. С тобой это часто бывает?

– Нет, в первый раз, – ответил я.

– Дроздову надо сказать! – И Ритка метнулась к двери.

Я её остановил: так будет лучше, чтобы она ничего не узнала.

– Я сам скажу. Только ты уж больше не летай в одиночку.

– При чём тут я? – возмутилась Черепашка.

– Действительно, ни при чём, – спохватившись, ответил я. – Ну ладно, пойду, полежу, а то голова что-то кружится.

Вернувшись к себе, я снял рубаху; плечо и спина у меня были в багровых и синих полосах, и чувствовал я себя так, как будто меня вытащили из-под колёс самосвала.

Ну вот, подумал я, и у меня появилась своя специализация…

18

Я получил от мамы письмо – третье по счёту. Новостей у мамы не было никаких, поэтому она писала об одном и том же:

«Дорогой мой сыночек! Ты даже представить не можешь, как я рада, что ты наконец у меня устроен. Очень мне понравилось твоё последнее письмо: такое серьёзное, спокойное, складное. Но если правда всё, что ты пишешь, значит, мы с тобой просто счастливые. Учись, дорогой мой, прилежно, слушайся учителей, дружи с ребятами и береги себя. Ты пишешь, что у вас там тепло, но я слушаю сводки по телевизору, и мне что-то не верится. Одевайся потеплее, горло не застуди. Ты ничего не написал, есть ли у вас там в школе врачи. Я сильно беспокоюсь, сообщи поскорее…»

Врачей здесь не было, ни одного, если не считать меня. Как раз сейчас у меня болело горло, точнее, не у меня, а у Леночки Кныш, которая злоупотребила мороженым, и мне было очень её жалко. Но разве напишешь об этом маме?

«Отец заходил, очень тобой интересовался, так с сомнением слушал мой рассказ, но прочитал твоё последнее письмо и, кажется, поверил. Он успокаивал меня, что не может быть спецшкола без врача, но, пока я не получу от тебя ответ на этот вопрос, всё буду волноваться. Ты же у меня один на свете.

Да, ещё отец сказал, что к вам наверняка приезжают учёные из Академгородка читать лекции, беседовать и присматриваться, кто на что способен. Сыночек, будь внимательнее: кто знает, может быть, от этого зависит вся твоя судьба.