Цинковые мальчики - Алексиевич Светлана Александровна. Страница 19

Вернусь домой – никогда не поеду на юг. Не хватит сил видеть горы. Когда я вижу горы, мне кажется, что сейчас начнётся обстрел. Однажды нас обстреливали, а девочка стояла на коленях, плакала и молилась… Интересно, о чем она просила небо? Мы все здесь немножко скрытные, никто до конца не открывается. Каждый пережил какое-то разочарование…

А я все время плачу и молюсь о той книжной московской девочке, которой больше нет…»

Служащая

«Летел я туда с надеждой вернуться обратно и пройти с гордо поднятой головой. А теперь думаю, что таким, каким был до этой войны, уже никогда не буду. Нет… Не буду…

Наша рота прочёсывала кишлак. Идём с парнем рядом. Он открывает ногой дверь в дувал и в него – из пулемёта, расстреливает в упор… Девять пуль… Сознание заливает ненависть… Мы стреляли всех, вплоть до домашних животных, в животное, правда, стрелять страшнее. Жалко. Я не давал расстреливать осликов… В чем же они виноваты?.. У них на шее висели амулеты, такие же, какие у детей… Когда подожгли пшеничное поле, мне стало не по себе, потому что я деревенский. Там вспоминалось из прежней жизни только хорошее, больше детство. Как лежал в траве среди колокольчиков и ромашек… Как жарили на костре пшеничные колоски и ели…

Жара стояла такая, что железо лопалось на крышах дуканов. Поле загорелось сразу, взорвалось огнём. Оно пахло хлебом… Огонь поднимал вверх детский запах хлеба…

Там ночь не наступает, а падает на тебя. Вот был день, и уже – ночь. Вот ты был мальчик, и уже – мужчина. Это делает война. Там идёт дождь, ты его видишь, но до земли он не долетает. Смотришь через спутник передачи о Союзе, удостоверяешься, что есть та, другая жизнь, но в тебя она уже не проникает… Все это можно рассказать… Все это можно напечатать… Но что-то обидное для меня происходит… Не могу передать сути…

Иногда мне самому хочется написать все, что видел. В госпитале. Безрукий, а у него на кровати сидит безногий и пишет письмо матери. Маленькая девочка… Она взяла у советского солдата конфету. Утром ей отрубили обе руки… Написать все как было, и никаких размышлений. Шёл дождь… И только об этом – шёл дождь… Никаких размышлений – хорошо или плохо, что шёл дождь.

Возвращались мы с надеждой, что дома нас ждут с распростёртыми объятиями. И вдруг открытие – никому не интересно, что мы пережили. Во дворе стоят знакомые ребята: «А, прибыл? Хорошо, что прибыл». Пошёл в школу. Учителя тоже ни о чем не расспрашивают. Наш разговор.

Я:

– Надо увековечить память тех, кто погиб, выполняя интернациональный долг.

Они:

– Это были двоечники, хулиганы. Как мы можем повесить на школу мемориальную табличку в их честь?

Тут к войне своё отношение. Мол, что вы такого героического совершили? Проиграли войну? А кому она нужна была, эта война, – Брежневу и военным генералам? Получилось, что мои друзья погибли зазря. И я мог погибнуть зазря. А моя мама увидела меня из окна и бежала через всю улицу, кричала от радости. «Нет, – говорил я себе, – пусть свет перевернётся, но это не перевернётся: герои в земле лежат. Герои!»

В институте старый преподаватель убеждал:

– Вы стали жертвой политической ошибки… Вас сделали соучастниками преступления…

– Мне было тогда восемнадцать лет. А вам сколько? Когда у нас там шкура лопалась от жары – вы молчали. Когда нас привозили в «чёрных тюльпанах» – вы молчали. Играли на кладбищах военные оркестры. Когда нас там убивали – вы молчали. Теперь все разом заговорили: жертва… ошибка…

А я не хочу быть жертвой политической ошибки. И я буду за это драться! Пусть свет перевернётся, но это не перевернётся: герои в земле лежат. Герои!»

Рядовой, гранатомётчик

«Мне повезло. Я возвратился живой, с руками, ногами, глазами, не обожжённый и не сумасшедший. Мы уже там поняли, что война не та, на которую ехали. Решили – давай довоюем, останемся живыми, вернёмся домой и там разберёмся…

Мы – первая замена тем, кто входил в Афганистан. У нас не было идеи, у нас был приказ. Приказы не обсуждают, начни обсуждать – это уже не армия. Читайте Энгельса: «Солдат должен быть как патрон, в любое время готовый к выстрелу». Наизусть помню. На войну едут убивать. Моя профессия – убивать. Я этому учился. Личный страх? Другого могут убить, а меня нет. Этого убили, а меня не убьют. Сознание не воспринимает самой возможности собственного исчезновения. А ехал туда не мальчишкой – тридцати лет.

Я там почувствовал, что такое жизнь. Те годы – одни из лучших, – так я вам скажу. Здесь наша жизнь серенькая, маленькая: служба – дом, дом – служба. Там мы все испробовали, узнали. Испытали истинную мужскую дружбу. Увидели экзотику: как клубится утренний туман в узких ущельях, будто дымовая завеса, бурубухайки – разукрашенные, с высоченными бортами афганские грузовики, красные автобусы, внутри которых едут люди вперемешку с овцами и коровами, жёлтые такси. Там есть места, похожие на лунный пейзаж, что-то фантастическое, космическое. Одни вечные горы, кажется, человека на этой земле нет, только камень живёт. И этот камень в тебя стреляет. Просто чувствуешь враждебность природы, даже ей ты чужой. Мы жили между жизнью и смертью, и в наших руках тоже были чья-то жизнь и чья-то смерть. Есть ли что-нибудь сильнее этого чувства? Как там погуляли, мы нигде больше не погуляем. Как там нас любили женщины, они нигде больше так нас не будут любить. Все обострялось близостью смерти, мы все время вертелись возле смерти. Много было разных приключений, мне кажется, я знаю запах опасности, как она пахнет, когда видишь затылком. Я все там испробовал и вышел сухим из воды. Там была мужская жизнь. Вот откуда у нас ностальгия. Афганский синдром…

Правое было дело или неправое было дело – никто тогда не задумывался. Мы делали то, что нам приказывали. Воспитание, привычка. Теперь, конечно, все переосмыслено, взвешено временем, памятью, информацией и правдой, которую нам открыли. Но это же почти через десять лет! А тогда существовал образ врага, знакомый из книжек, из школы, из фильмов о басмачах. Кинокартину «Белое солнце пустыни» я раз пять смотрел. И вот он, враг! И тебе хватило, досталось, а то жалел, что поздно родился, не успел к сорок первому году. У нас у всех духовный опыт или войны, или революции, других примеров не внушили.

Мы заменили первых и стали весело забивать колышки будущих казарм, столовых, армейских клубов. Выдали пистолеты ТТ-44 времён войны, политруки с ними ходили. Ими только застрелиться или продать в дукан. Ходили, как партизаны, кто в чем, большая часть в спортивных трико, кроссовках. Я был похож на бравого солдата Швейка. Пятьдесят градусов жары, а начальство требует галстук и полную форму, как положено по уставу от Камчатки до Кабула…

В морге – мешки с разрубленным человеческим мясом… Шок! Через полгода… Смотрим кино… Трассеры на экран летят… Продолжаем смотреть кино… Играем в волейбол, начинается обстрел… Глянули, куда летят мины, играем дальше… Фильмы привозили про войну, про Ленина или как жена изменяет… А всем хотелось комедий… Комедий совсем не привозили… Он уехал, она с другим… Взял бы автомат и разрядил в экран! Экран – три – четыре сшитые вместе простыни под открытым небом, зрители сидят на песке. Раз в неделю – банно-стеклянный день. Бутылка водки – тридцать чеков. Везли из Союза… По таможенной инструкции одному человеку разрешено везти две бутылки водки и четыре вина, а пиво в неограниченном количестве. Пиво сливаешь, заливаешь бутылки водкой. Этикетка «Боржоми», попробуешь – сорок градусов. У нас собаку звали Вермут. Красный глаз, не желтеет. Пили «шпагу» – отработанный спирт с самолётов, антифриз – жидкость для машинного охлаждения. Предупреждаешь солдат:

– Пейте все, но антифриз не пейте.

Через день – два после того, как они прибыли, зовут врача:

– Что?

– Новенькие антифризом отравились…

Наркотики курили. Один накурится – «шубняк» нападает… Любая пуля летит – ему кажется: в него целятся… Другой на ночь курит… Начинаются галлюцинации. Всю ночь семью видит, жену обнимает… У некоторых были цветные видения… Как кино смотрит… Первое время наркотики нам продавали в дуканах, потом давали бесплатно: