Цинковые мальчики - Алексиевич Светлана Александровна. Страница 24

Топтались в окопчике… Уже подрыв в нем был, уже програбили, уже два дня топтались все… А я спрыгнул сверху – взрыв! Сознание не терял… На небо посмотрел… Небо светится… У сапёров при подрыве всегда первая реакция: посмотреть на небо. Целы ли глаза? На прикладе автомата носил жгут, этим жгутом меня перевязали. Выше колен… А я уже знал: где жгут накладывают, там потом и отрезают три – пять сантиметров выше отрыва.

– Куда ты жгут кладёшь? – кричу солдату.

– У вас до колена, товарищ старший лейтенант.

Пятнадцать километров меня ещё везли в медсанбат. Полтора часа ушло. Там промыли, сделали новокаиновую блокаду. В первый день ногу резали, пила зажужжала, как циркулярка, – потерял сознание. На второй день глаза оперировали. При подрыве пламя ударило в лицо. Глаза, можно сказать, соштопали, двадцать два шва было. Снимали по два – три в день, чтобы глазное яблочко не рассыпалось, Подойдут, фонариком посветят – слева, справа: есть ли светоощущение, на месте сетчатка?

Какой цвет?

– Зелёный.

А цвет у фонарика красный.

Я мог бы написать рассказ, как офицер превращается в надомника. Собирает электропатроны, электророзетки… Сто штук в день. Шнурки заклёпывает… Какие? Красные, чёрные, белые – не знает… Не видит… Диагноз: тотально слепой… Сетки вяжет… Коробочки клеит… Раньше думал, что только сумасшедшие этим занимаются… Тридцать сеток в день… Уже норму выполняет…

У сапёров было мало шансов вернуться целыми или вообще вернуться, особенно из рот разминирования, спецразминирования. Или ранен, или убит. Уходим на операцию – не прощаемся за руку. В день подрыва новый командир роты пожал мою руку. Он от души, ещё никто его не предупредил. И я взлетел… Хочешь верь – хочешь не верь. Существовало поверье: сам напросился в Афганистан – добром это не кончится, послали – дело служивое, может, и пронесёт, вернёшься домой.

Пять лет прошло. А что мне снится? Длинное минное поле… Составил формуляр: количество мин, количество рядов и ориентиры, по которым можно их найти… И этот формуляр у меня потерялся… А у нас они часто терялись, или берёшь формуляр, там ориентир – дерево, а оно сгорело… Или грудка камней, а они взорвались… Никто не ходил, не проверял… Боялись… Сами подрывались на своих минах… Никто не знает, что там мины… Мне надо крикнуть: «Там мины! Не ходите!..» Мне надо опередить детей… Я бегу… У меня опять обе ноги… И я вижу, мои глаза снова видят… Но это только ночью, только во сне. Просыпаюсь…»

Старший лейтенант, сапёр

«Это, может быть, нелепо. В этом случае, с этой войной. Но я – человек романтический, не люблю жизнь из мелочей, из вещей. В первый же день, как я туда прибыла, меня вызвал начальник госпиталя: „Что вас заставило сюда приехать?“ Я должна была рассказать ему всю свою жизнь. Чужому, незнакомому мужчине… Военному… Как на площади… Вот это самое мучительное, самое унизительное для меня там. Ничего тайного, интимного, все вытягивается наружу. Вы смотрели фильм „Беспредел“? О жизни зэков в колонии. Мы жили по тем же законам… (Та же колючая проволока, тот же пятачок земли…)

Моё окружение – девочки-официантки, повара. Разговоры: о рублях, о чеках, мясе с костями и без костей, о сырокопчёной колбасе, болгарском печенье. В моем же представлении – это было самопожертвование, женский долг – защищать наших мальчиков, спасать! Я возвышенно все представляла. Люди истекают кровью, я даю свою кровь. Уже на пересылке в Ташкенте поняла: еду не туда. Сажусь в самолёт – плачу, не могу остановиться. Там то же, что и здесь, от чего убегала, от чего хотела отвернуться. На пересылке водка лилась рекой. «Снится нам трава у космодрома… Зелёная-зелёная трава…» Как в космос улетала… Тут, в Союзе, у каждого свой дом, своя крепость… А там… Нас в комнате четыре человека. Та девочка, что поваром работала, приносила из столовой мясо и заталкивала его под кровать…

– Помой пол – за меня.

– Я вчера мыла, сегодня твоя очередь.

– Помой, дам сто рублей…

Я молчу.

– Мяса дам.

Молчу. Она берет ведро воды и выливает на мою кровать.

– Ха-ха-ха-ха… – Все смеются.

Другая девочка. Официантка. Ругалась матом и любила Цветаеву. После смены садится и раскладывает пасьянс:

– Будет – не будет… Будет – не будет…

– Что «будет – не будет»?

– Любовь, что ещё.

Свадьбы там были. Настоящие. И любовь. Но редко. Любовь была до Ташкента: оттуда – он налево, она – направо.

Таня Бэтээр (высокая, большая) любила сидеть и допоздна разговаривать. Спирт пила только чистый.

– Как ты можешь?

– Что вы, водка слабая, водка меня не берет.

С собой увезла пятьсот или шестьсот открыток с киноактёрами. Они дорогие в дуканах, она щеголяла: «На искусство денег не жалко».

Верочку Харькову запомнила сидящей перед зеркалом с открытым ртом и высунутым языком. Она боялась брюшного тифа. Кто-то ей сказал, что надо каждое утро смотреть в зеркало: при брюшном тифе на языке остаются следы от зубных резцов.

Они меня не признавали. Дескать, какая-то дура, носит пробирки с микробами. Я работала врачом-бактериологом в инфекционном госпитале. У меня на языке вечно было одно: брюшнячок, гепатит, паратит, амёбиаз. Раненые не сразу попадали в госпиталь. Пять – десять часов, а то и сутки, и двое они лежали в горах, в песке. Раны осеменялись микробами, то, что называется раневой инфекцией. Раненый в реанимации, а я у него нахожу брюшной тиф.

Умирали молча. Один только раз видела, как расплакался офицер. Молдаванин. К нему подошёл хирург, тоже молдаванин, спросил у него по-молдавски:

– Батюшка, на что жалуетесь? Что болит?

И тот расплакался:

– Спасите меня. Я должен жить. У меня любимая жена и любимая дочка. Я должен вернуться…

Он умер бы молча, но расплакался, потому что услышал родную речь.

В морг не могла зайти. Туда привозили человеческое мясо, перетёртое с землёй. И под кроватью у девочек мясо… Поставят на стол сковородки: «Руба! Руба!» – по-афгански это значит «вперёд». Жара… Пот капает в сковородки… Я видела только раненых и имела дело только с микробами… Я не пойду микробы продавать… В военторге на чеки можно было купить карамельки. Моя мечта! «Афганистан, какая прелесть!» – была там такая песня. Я всего там боялась, если честно признаться… Приехала туда и не различала даже звёздочки на погонах, звания. Всем говорила «вы». Не помню уж кто, но кто-то дал мне на кухне в госпитале два сырых яйца. Потому что врачи ходили полуголодные. «Сидели» на картофельном клейстере, замороженном мясе, приготовленном для войны… Древесина… Без запаха и цвета… Я схватила эти два яйца, завернула в салфетку. Ну, дома с луком поем. Весь день представляла, как буду ужинать. Тут – везут на каталке парня, эвакуируют в Ташкент. Что там под простыней – не видно, одна красивая голова на подушке катается. Поднял на меня глаза:

– Кушать хочется.

Как раз это перед обедом, ещё бачки не привезли, а его уносят, и когда-то это ещё прилетят в Ташкент, когда накормят.

– На, – и даю ему эти два яйца. Повернулась и пошла, не спросила: руки, ноги у него есть? Я ему на подушку положила. Не разбила, не покормила. Вдруг рук нет?

Ехала два часа в машине, а рядом трупы… Четыре трупа… Они лежали в спортивных костюмах…

Домой вернулась. Не могла слушать музыку, разговаривать на улице, в троллейбусе. Закрыла бы дверь в комнате – чтобы телевизор и я одна. За день до отлёта в Союз застрелился начмед нашего госпиталя Юрий Ефимович Жибков… В Афганистане у кого-то из офицеров переписала: «Иностранец, которому случится попасть в Афганистан, будет под особым покровительством Неба, если он выйдет оттуда здоровым, невредимым и с головой на плечах…» Француз Фурье…

Встречаю на улице молодого человека: «Это, наверное, „афганец“?» Но я его не окликаю, чтобы не показаться смешной. У меня натура мягкая, и я ловлю себя на мысли, что превратилась в агрессивное, жестокое существо. Готовим мальчишек к выписке… Они прячутся на чердаках, в подвалах госпиталя… Мы их ловим, вытаскиваем… На пересылке молодые девчонки учили меня, кому надо дать бутылку водки, чтобы попасть в хорошее место… Они учили меня… Им по восемнадцать – двадцать лет, а мне сорок пять.