Цинковые мальчики - Алексиевич Светлана Александровна. Страница 29

Рядовой, наводчик-оператор

«Родила двойню, два мальчика, и Коля один у меня от этой двойни остался. До восемнадцати лет, до совершеннолетия, пока не пришла повестка в армию, стоял на учёте в Институте охраны материнства. Разве таких солдат надо было в Афганистан посылать? Правильно меня соседка укоряла: „Не могла собрать пару тысяч и дать взятку?“ Кто-то дал и спас сына. А моего вместо него отправили. А я не понимала, что деньгами надо спасать сына, я его душой спасала.

Приехала к нему на присягу. Вижу: не готов он для войны, растерян. Мы с ним всегда были откровенны:

– Ты не готов, Коля. Буду просить за тебя.

– Мама, не хлопочи и не унижайся. Ты думаешь, это кого-то тронет, что я не готов? Кто здесь на эти вещи обращает внимание?

Все-таки добилась приёма у командира батальона. Стала просить:

– Сын у меня единственный… Если что-то случится, я не смогу жить… А он не готов… Вижу – не готов…

Он с участием отнёсся:

– Обратитесь в свой военкомат. Если мне пришлют официальную бумагу, я его в Союзе распределю.

Самолёт прилетел ночью, а в девять утра я уже прибежала в военкомат. Военкомом у нас товарищ Горячев. Он сидит разговаривает по телефону. Я стою…

– Что у вас?

Рассказываю. Тут звонок. Он берет трубку, а мне:

– Никаких бумаг писать не буду.

Умоляю, на колени становлюсь. Готова руки ему целовать:

– Он же у меня единственный.

Даже из-за стола не поднялся.

Ухожу и все равно прошу:

– Запишите мою фамилию.

У меня все равно надежда: может, он подумает, может, он посмотрит дело сына, не каменный же.

Прошло четыре месяца. У них там ускоренные трехмесячные курсы, а сын пишет уже из Афганистана. Каких-то четыре месяца… Всего одно лето…

Утром иду на работу. Я спускаюсь по лестнице вниз, а они мне навстречу. Трое военных и женщина. Военные идут впереди, и фуражку каждый на левой руке несёт. Откуда-то я знала, что это траур, когда офицерские фуражки на руках лежат. Я тогда не вниз, а наверх побежала. И они, видимо, поняли, что это – мать. Они тоже наверх… А я тогда – в лифт и вниз… Мне надо выскочить на улицу, удрать… Спастись… Ничего не услышать… Пока я доехала до первого этажа – лифт останавливался, заходили люди, – они уже там стоят и меня ждут. Нажимаю кнопку и вверх… На свой этаж… Вбегаю в квартиру, но от ужаса забываю захлопнуть дверь… Слышу, как они входят… Прячусь в спальне… Они – за мной… Фуражки на руках лежат…

И один из них – военком Горячев… Пока у меня были силы, я, как кошка, на него бросалась и кричала:

– Вы весь в крови моего сына! Вы весь в крови моего сына!!!

Он, правда, молчал. Я его даже ударить хотела. Он молчал. А потом уже ничего не помню…

К людям меня потянуло через год. А до этого одна и одна, как прокажённая. Я была не права: люди не виноваты. Но мне тогда казалось, что все они виноваты в смерти моего сына. И знакомая продавщица в булочной, и незнакомый таксист, и военком Горячев – все виноваты. Тянуло меня не к этим людям, а к таким, как я. Мы на кладбище знакомились, возле могилок. К вечеру, после работы, одна мать с автобуса спешит, другая уже сидит возле своего камня, плачет, третья ограду красит. Разговоры у нас об одном… О детях… Только о них говорим, будто они живые. Я эти наши разговоры все наизусть помню:

– Вышла на балкон: стоят два офицера и врач. Зашли в подъезд. Смотрю в глазок: куда двинутся? Остановились на нашей площадке. Поворачивают вправо… К соседям? У них тоже сын в армии… Звонок… Открываю дверь: «Что, сын погиб?» – «Мужайся, мать…»

– А мне сразу: «Гроб, мать, у подъезда стоит. Где вам его поставить?» Мы на работу с мужем собирались… Яичница на плите жарилась… Чайник кипел…

– Забрали, постригли… И через пять месяцев гроб привезли…

– И моего через пять…

– Моего через девять…

– Спрашиваю у того, кто сопровождал гроб: «Есть там что-нибудь?„ – „Я видел, как его в гроб положили. Он там“. Смотрю на него, смотрю, он голову вниз опускает: «Что-то там есть…»

– А запах был? У нас был…

– И у нас был. Даже черви беленькие на пол падали…

– А у меня никакого запаха. Только свежее дерево. Сырые доски…

– Если вертолёт сгорел, то их по частям собирают. Руку найдут, ногу… По часам узнают… По носкам…

– А у нас во дворе гроб час простоял. Сын два метра ростом, десантник. Привезли саркофаг – деревянный гроб и второй, цинковый… С ним в наших подъездах не развернёшься… Семь мужчин еле подняли…

– Моего восемнадцать дней везли… Их насобирают целый самолёт…»Чёрный тюльпан»… Сначала на Урал доставляли… Потом в Ленинград… А после в Минск…

– Ни единой вещички не вернули. Ну пусть бы какая-нибудь память… Он курил, хотя бы зажигалка осталась…

– Хорошо, что не открывают гроб… Что мы не видим, что сделали с нашими сыновьями… Он у меня всегда живой перед глазами… Целенький…

Сколько мы проживём? С такой болью в душе долго не живут. И с такими обидами. В райисполкоме пообещали:

– Дадим вам новую квартиру. Выберите любой дом в нашем районе.

Нашла: в центре города, кирпич, а не панели, планировка новая. Называю адрес.

– Вы что, с ума сошли? То цековский дом.

– Так кровь моего сына такая дешёвая?

Секретарь парткома в нашем институте – хороший человек, честный. Не знаю, как он попал в ЦК, он пошёл за меня просить, мне он только сказал:

– Ты бы слышала, что они мне говорили! Мол, она горем убита, а ты что? Чуть из партии не выгнали.

Надо было самой пойти. Что бы они мне ответили?

Буду сегодня на могилке… Там сынок… Там люди все свои…»

Мать

«Что-то с памятью… Даже думаю уйти со второго курса института… От меня куда-то убегают, исчезают человеческие лица, слова… Собственные ощущения… Остаются отрывки, осколки… Как будто со мной не было того, что было…

Из военной присяги помню:

«…Я всегда готов по приказу Советского правительства выступить на защиту моей Родины – Союза Советских Социалистических Республик, и, как воин Вооружённых Сил СССР, я клянусь защищать её мужественно и умело, с достоинством и честью, не щадя своей крови и самой жизни для достижения полной победы над врагами…»

Из первых дней в Афгане…

Мне показался он раем. Увидел, как растут апельсины. Что мины подвешивают на деревья, как апельсины (зацепится антенна за ветку – взрыв), я узнал позже. Поднимается ветер-»афганец», на расстоянии вытянутой руки мгла, темнота, ты слепой. Принесут кашу, в котелке половина песка из-за этого «афганца». Через несколько часов – солнышко, горы. Никакой войны. Пулемётная очередь или выстрел из гранатомёта, щелчок снайпера. Двоих нет. Постояли, постреляли. Двинулись дальше. Солнышко, горы. Никакой войны. Двоих нет. И блеск исчезнувшей в песках змеи. Рыбий блеск…

Даже если рядом свистят пули, что такое смерть – ты ещё не представляешь. Лежит в песке человек, а ты его зовёшь… Ты ещё не понял… Внутренний голос подсказывает: «Вот она, смерть… Вот она какая…» Меня ранили в ногу, не так сильно, тогда мне так казалось. Подумал: «Я, кажется, ранен». С удивлением подумал, спокойно. Нога болит, но ещё не верится, что это уже и со мной произошло. Ещё новенький, ещё хочется пострелять. Хотел героем вернуться. Взяли нож, разрезали голенище сапога – мне вену перебило. Наложили жгут. Больно, но показать, что больно, – я бы себя не уважал как мужчину, поэтому терпел. Когда бежишь от танка до танка – это открытая местность, метров сто. Там обстрел, там камни крошатся, но я не могу сказать, что я не побегу или не поползу. Я бы себя не уважал как мужчину. Перекрестился – и побежал… А тут в сапоге кровь, везде кровь. Бой ещё продолжался больше часа. Выехали мы в четыре утра, а бой кончился в четыре часа дня, и мы ничего за это время не ели. У меня руки были в собственной крови, меня это не смущало, ел белый хлеб этими руками. Потом мне передали, что друг мой скончался в госпитале, ему пуля попала в голову. Я был начитан, я представлял, что раз он погиб, то через несколько дней на вечерней поверке будет так – кто-то, может быть, за него ответит: «Дашко Игорь погиб при исполнении интернационального долга». Он тихий был, Героем Советского Союза не был. Но все равно его не должны были сразу забыть, вычеркнуть из списков…