Цинковые мальчики - Алексиевич Светлана Александровна. Страница 28
Убить человека или не убить – так вопрос не стоял. Все время хотелось есть и спать, все время одно желание – скорее бы это кончилось. Кончить стрелять, идти… А ехать на раскалённой броне… Дышать едким поджаренным песком… Пули свистят над головой, а мы спим… Убить или не убить – это послевоенные вопросы. Психология самой войны проще. Афганцы для нас не были людьми, и мы для них тоже. Видеть друг в друге людей нам было нельзя. Не смогли бы убивать. Блокируем душманский кишлак… Стоим сутки, двое… Звереешь от жары, от усталости… И мы становились более жестокими, чем «зеленые»… Те все-таки свои, они в этих кишлаках росли… А мы – не задумываясь… Чужая жизнь, на нашу непохожая, непонятная… Нам проще было выстрелить, бросить гранату…
Один раз возвращаемся, семь ребят ранены, двое контужены. Кишлаки вдоль дороги вымерли, кто в горы ушёл, кто в своём дувале сидит. Вдруг выскакивает старая афганка, плачет, кричит, с кулаками бросается на броню… У неё убили сына… Она нас проклинает… У всех она вызвала одно чувство: чего это она кричит, кулаками машет, грозится – надо её убить. Мы её не убили, а могли убить. Столкнули с дороги и поехали дальше. Везём семь мёртвых… Чего она кричит? Чего хочет?
Мы ничего не знали, мы были солдатами, которые воевали. Наша солдатская жизнь от афганцев отделена, им запрещалось появляться на территории части. Нам было известно, что они нас убивают. А все очень хотели жить. Я допускал, что меня могут ранить, даже желал быть легко раненным, чтобы полежать, отоспаться. Но умирать никто не хотел. Когда двое наших солдат зашли в дукан, перестреляли семью дуканщика, забрали все, начался разбор. Сначала отказывались: это, мол, не мы. Нам притащили наши пули, которые извлекли из убитых. Стали искать: кто? Нашли троих – офицера, прапорщика и солдата. Но помню, когда в роте шёл обыск, похищенные деньги искали, было чувство унижения: как это из-за них, из-за каких-то убитых афганцев, обыскивают? Кто они такие? Состоялся трибунал. Двоих приговорили к расстрелу – прапорщика и солдата. Все их жалели. Из-за глупости погибли. Называли это глупостью, а не преступлением. Убитой семьи дуканщика как бы не существовало… Мы исполняли интернациональный долг, все разложено по полочкам… Только сейчас задумался, когда рассыпался стереотип… А ведь я никогда не мог без слез читать «Муму» Тургенева! На войне с человеком что-то происходит, там человек тот и уже не тот. Разве нас учили: «Не убий!» В школу, в институт приходили участники войны и рассказывали, как они убивали. У всех были приколоты к торжественным костюмам орденские планки. Я ни разу не слышал, что на войне убивать нельзя. Я знал, что судят только тех, кто убивает в мирное время. Они – убийцы, а в войну это именуется по-другому: «сыновний долг перед Родиной», «святое мужское дело», «защита Отечества». Нам объяснили, что мы повторяем подвиг солдат Великой Отечественной. Как я мог усомниться? Нам всегда повторяли, что мы самые лучшие; если мы самые лучшие, то зачем мне самому думать – все у нас правильно. Потом я много размышлял. Друзья говорили: «Ты или сошёл с ума, или хочешь сойти с ума». А я (меня воспитывала мама, человек сильный, властный) никогда не хотел вмешиваться в свою судьбу…
В «учебке» разведчики из спецназа рассказывали, как ворвались в кишлак, перерезали всех. Какие-то романтические истории. Тоже хотелось быть сильным, как они. Ничего не бояться. Наверное, я живу с комплексом неполноценности: люблю музыку, книги, а тоже хотел бы ворваться в кишлак, перерезать всем горло и легко, с бравадой хвастаться после. Но я помню другое… Как испытал панический страх… Ехали… Начался обстрел… Машины остановились… Команда: «Занять оборону!» Стали спрыгивать… Я встал… А на моё место подвинулся другой… Граната прямо в него… Чувствую, что лечу с машины плашмя… Медленно опускаюсь, как в мультике… А куски чужого тела быстрее меня падают… Я лечу почему-то медленнее… Сознание все это фиксирует, вот что страшно… Так, наверное, можно и свою смерть запомнить, проследить… Забавно… Упал… Как каракатица сползаю в арык… Лёг и поднял вверх раненую руку… Потом выяснилось, что был ранен легко… Но я держал руку и не двигался…
Нет, сильного человека из меня не получилось… Такого, чтобы ворваться в кишлак, перерезать всем горло… Через год я попал в госпиталь… Из-за дистрофии… Во взводе я оказался один «молодой», десять «дедов» и я один «молодой»… Спал три часа в сутки… За всех мыл посуду, заготавливал дрова, убирал территорию… Носил воду… Метров двадцать до речки… Иду утром, чувствую: не надо идти, там мины… Но так боялся, что меня снова изобьют… Проснутся: воды нет, умыться нечем… И я пошёл и подорвался… Но подорвался, слава Богу, на сигнальной мине… Ракета поднялась, осветила… Упал, посидел… Пополз дальше… Хотя бы ведро воды. Даже зубы почистить нечем… Разбираться не станут, будут бить…
Типичные лагерные дела. За год из нормального парня я превратился в дистрофика, не мог без медсёстры пройти через палату, обливался потом. Вернулся в часть, снова начали бить. Так били, что повредили ногу, пришлось делать операцию. В госпитале наведался ко мне комбат, выпытывал:
– Кто бил?
Били ночью, но я все равно знал, кто бил. А признаться нельзя, стану стукачом. Это был лагерный закон, который нельзя нарушить.
– Чего молчишь? Скажи кто, под трибунал эту сволочь отправлю…
Я молчал. Власть извне была бессильна перед властью внутри солдатской жизни, именно эти внутренние законы решали мою судьбу. Те, кто пытался им противостоять, всегда терпели поражение. Я это видел… Я в свою судьбу не вмешивался… В конце службы сам пытался кого-то бить… У меня не получалось…»Дедовщина» не зависит от человека, её диктует чувство стада. Сначала тебя бьют, потом ты должен бить. От «дембелей» я скрывал, что не могу бить. Меня бы презирали – и те, кого бьют, и те, кто бьёт. Приехал домой, пришёл в военкомат, а к ним цинковый гроб привезли… Это был наш старший лейтенант… В похоронке написано: «Погиб при исполнении интернационального долга». А я в ту минуту вспомнил, как он напьётся, идёт по коридору и разбивает дневальным челюсти… Раз в неделю так развлекался… Не спрячешься – зубами плевать будешь… Человека в человеке немного – вот что я понял на войне. Нечего есть – он жестокий. Ему самому плохо – он жестокий. Так сколько же в нем человека? Один только раз сходил на кладбище… На плитах: «Геройски погиб», «Проявил мужество и отвагу», «Исполнил воинский долг». Были, конечно, герои, если слово «герой» брать в узком смысле, например, в условиях боя: прикрыл собой друга, вынес раненого командира в безопасное место… Но я знаю, что один у нас наркотиками отравился, другого застрелил часовой, когда он лез в пищевой склад… Мы все лазили в склад… Мечта – сгущёнка с печеньем. Но вы же об этом не напишете, обязательно вычеркнете. Никто не скажет, что там, под землёй, лежит, какая правда. Живым – ордена; мёртвым – легенды, – всем хорошо.
Война эта была как здешняя жизнь – совсем не такая, как в книжках читал. Слава Богу, у меня другой мир, он закрыл тот. Мир книг, музыки. Он меня спас. Не там, а здесь стал разбираться, где я был, что со мной было. Но думаю об этом один, не хожу в «афганские» клубы. Не представляю, чтобы я пошёл в школу и рассказывал о войне, о том, как из меня, ещё несформированного человека, лепили даже не убийцу, а что-то такое, что хотело только есть и спать. Я ненавижу «афганцев». Их клубы очень похожи на армию. Те же армейские штучки: нам металлисты не нравятся – пойдём, ребята, им морду набьём. Это тот кусок моей жизни, от которого хочу отделиться, а не слиться с ним. У нас жестокое общество, раньше я этого не замечал.
Однажды в госпитале мы наворовали феназипама… Его применяют при лечении душевнобольных… По одной – две таблетки… Кто съел десять, кто – двадцать… В три часа ночи одни пошли на кухню посуду мыть… А она была чистая… Другие сидели и мрачно играли в карты… Третий нужду справлял на подушке… Полный абсурд… Медсестра в ужасе убежала… Вызвала караул…
Так эта вся война осталась у меня в памяти… Полный абсурд…»