Последние свидетели. Соло для детского голоса - Алексиевич Светлана Александровна. Страница 24
Дальше ехали куда-то на санях, все трое, в какой-то деревне нас разобрали женщины по хатам – кто кого. Братика долго никто не хотел брать, а он плакал: «А меня?» Мы с сестрой испугались, что нас разделят и теперь не будем вместе. Всегда жили вместе.
Однажды меня чуть не съела немецкая овчарка. Я сидела на окошке, по улице ехали немцы, с ними две большие овчарки. Одна из них бросилась в окно и разбила стекло. Меня успели схватить с подоконника, но я так испугалась, что с того дня стала заикаться. И даже сейчас боюсь больших собак.
...После войны отдали нас в детский дом, а он находился недалеко от шоссе. Немецких пленных было много, они шли по этому шоссе сутками. Мы бросали в них землей, камнями. Конвойные гоняли нас и ругали. Это приводило нас в недоумение...
В детдоме все ждали родителей, что они придут и заберут домой. Появлялся незнакомый мужчина или незнакомая женщина, все бежали к ним и кричали:
– Мой папа... Моя мама...
– Нет, это мой папа!
– За мной пришли!
– Нет, это за мной пришли!!
Очень завидовали тем, кого родители находили. А они не давали подойти к своим мамам и папам: «Не трогай, это моя мама» – или: «Не трогай, это мой папа». Они не отпускали их от себя ни на минуту, боялись, чтобы кто-нибудь не отнял. Или от страха: вдруг опять куда-нибудь уйдут.
Учились мы в школе вместе – детдомовцы и обыкновенные дети. Тогда все плохо жили, но ребенок придет из дома, у него в холщовой сумке или кусочек хлеба, или картошина, а у нас ничего. Все мы были одинаково одеты, пока маленькие, то ничего, а когда подросли, переживали. В двенадцать, тринадцать лет хотелось красивое платьице, туфельки, а мы все носили ботинки. И мальчики, и девочки. Хотелось яркую ленточку в косы, цветные карандаши хотелось. И портфель хотелось. Хотелось конфет, а конфеты у нас были только на Новый год – леденцы. Дали нам вдоволь черного хлеба, мы сосали его, как конфеты, таким он нам казался вкусным.
Была у нас одна молодая учительница, а остальные пожилые женщины, так все ее очень любили. Боготворили. Уроки не начинались, пока она не приходила в школу. Сидим у окна и ждем: «И-идет!! И...и...и...» Она входила в класс, и каждый хотел ее потрогать, каждый думал: «Вот такая моя мама...»
Мечтала: вырасту, стану работать и куплю себе много платьев – красное, зеленое, в горошек, с бантиком. А с бантиком – обязательно! В седьмом классе спросили: на кого хочешь учиться, а я давно решила – на портниху.
Шью платья...
«Как умер, если сегодня не стреляли?..»
Эдуард Ворошилов – 11 лет.
Сейчас – работник телевидения
– Я рассказывал о войне только маме... Своей маме... Только близкому человеку...
В деревне, где стоял наш партизанский отряд, умер старик, как раз в его хате я жил. Когда мы его хоронили, зашел мальчишка лет семи и спрашивает:
– Почему дедушка лежит на столе?
Ему ответили:
– Дедушка умер...
Мальчишка страшно удивился:
– Как умер, если сегодня не стреляли?
Мальчику было семь лет, но уже два года он слышал, что умирают только тогда, когда стреляют.
Я это запомнил...
Я начал свой рассказ с партизанского отряда, куда попал не сразу. К концу второго года войны. Я пропустил, как мы с мамой за неделю до войны приехали в Минск, как она отвезла меня в пионерский лагерь под Минском...
В лагере мы пели песни: «Если завтра война», «Три танкиста», «По долинам и по взгорьям». Последнюю очень любил мой отец... Часто напевал... Тогда только появился фильм «Дети капитана Гранта», и мне понравилась песенка из этого фильма: «А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер...» С этой песенкой я всегда выскакивал на зарядку.
В тот день зарядки не было, над нами ревели самолеты... Я поднял глаза и увидел, как от самолета отделяются черные точки, мы еще ничего не знали о бомбах. Рядом с пионерским лагерем была железная дорога, и я пошел по ней в Минск. Расчет был прост: недалеко от мединститута, где работает мама, железнодорожный вокзал, если я пойду по рельсам, то приду к маме. Позвал с собой мальчишку, который жил недалеко от вокзала, тот был намного младше меня и очень плакал, шел медленно, а я ходить любил, с отцом мы обходили все окрестности родного Ленинграда. Но до Минского вокзала мы все-таки добрались, дошли до Западного моста, была очередная бомбежка, и я его потерял.
В мединституте мамы не было, недалеко жил профессор Голуб, с которым мама теперь работала, я нашел его квартиру... Но она была пустая... Через много лет я узнал, что произошло: как только стали бомбить город, мама села на попутную машину и поехала за мной по шоссе в Ратомку. Она приехала туда и увидела разбитый лагерь...
Из города все куда-то уходили. Я решил, что до Ленинграда дальше, чем до Москвы, в Ленинграде у меня папа, но он на фронте, а в Москве у меня тетушки, они-то никуда не уедут. Не уедут, потому что живут в Москве... В нашей столице... В дороге прибился к одной женщине с девочкой. Женщина незнакомая, но она поняла, что я один и у меня ничего нет, я голоден. Она меня позвала: «Идем к нам, вместе поедим».
Я помню, что тогда впервые в жизни ел лук с салом. Сначала я морщился, потом все-таки съел. Если начиналась бомбежка, я всегда следил: где эта женщина со своей девочкой? Вечером выбрали канаву и расположились отдохнуть. Бомбили нас беспрерывно. Женщина оглянулась и вскрикнула... Я тоже приподнялся и посмотрел в ту сторону, в которую только что смотрела она, увидел, как летит на бреющем полете самолет и рядом с мотором у него на плоскостях поблескивают огоньки. И по направлению этих огоньков вдоль дороги поднимаются фонтанчики пыли. Совершенно инстинктивно я рухнул на дно канавы. Пулеметная очередь простучала над головой, и самолет ушел дальше. Я поднимаюсь и вижу: лежит эта женщина на скате канавы, а вместо лица у нее кровавое пятно. Вот здесь я испугался, выскочил из канавы и бросился бежать. С тех пор, и даже сейчас, меня мучает вопрос: а что с той девочкой? Больше я ее не встретил...
Дошел до какой-то деревни... На улице под деревьями там лежали немецкие раненые. Так я впервые увидел немцев...
Жителей деревни выгоняли из домов, заставляли носить воду, немецкие санитары грели ее на костре в больших ведрах. Утром они положили раненых на машины и в каждую машину посадили одного-двух мальчиков. Нам дали фляги с водой и показали, как мы должны помогать: кому смочить платок и положить на голову, кому смочить губы. Раненый просит: «Вассер... Вассер...» Прикладываешь флягу к его губам, и тебя бьет дрожь. Не определю и сейчас чувство, которое испытывал тогда. Брезгливость? Нет. Ненависть? Тоже нет. Тут было все вместе. И жалость тоже... Ненависть в человеке тоже формируется, она не изначальна. В школе ведь нас учили добру, учили любить. Опять забегу вперед... Когда первый немец ударил меня, я не боль почувствовал, испытал другое. Как это он меня ударил, по какому праву он меня ударил? Это было потрясение.
Опять я вернулся в Минск...
И подружился с Кимом. Познакомились мы с ним на улице. На мой вопрос:
– С кем ты живешь?
Он ответил:
– Ни с кем.
Узнал, что он тоже потерялся, и предложил:
– Давай жить вместе.
– Давай, – обрадовался он, потому что жить ему было негде.
А я жил в брошенной квартире профессора Голуба.
Как-то мы с Кимом увидели, что по улице шел парень постарше нас и нес подставку для чистки обуви. Прослушали его консультацию: какой нужен ящик, как делать гуталин. Для гуталина нужно было достать сажи, а ее в городе было полно, хоть отбавляй, и смешать с каким-нибудь маслом. Одним словом, сделали какую-то вонючую смесь, но она была черного цвета. И если ее аккуратно размазать, то она даже блестела.
Однажды подошел ко мне немец, поставил ногу на ящик, сапоги были грязные, причем грязь старая, засохшая. Поскольку мы уже сталкивались с такой обувью, то у меня был специальный скребок, чтобы сначала соскрести грязь, а потом уже нанести крем. Я взял скребок, провел им только два раза, и ему это не понравилось. Он ударил ногой по ящику, а меня по лицу...