Ночь Седьмой тьмы - Истерман Дэниел. Страница 19

Пустые улицы протянулись перед ней, как сточные канавы, пропахшие мусором и обезлюдевшие. Ей было все равно, куда идти. Анжелина повернула направо и побежала, ничего не видя и не слыша вокруг, пытаясь утопить голоса, звучавшие у нее в голове.

Она добежала до угла Кони-Айленда и Кортелью, когда услышала его шаги, жестко стучавшие по тротуару прямо у нее за спиной. В ней не оставалось больше ни воздуха, ни воли; она была выжата, изломана, выхолощена, не в состоянии дольше сопротивляться. Грудь судорожно вздымалась, с присвистом втягивая воздух, бок сверлила резкая боль. Она бессильно привалилась к стеклу ресторана «У Джорджа», часто дыша, как загнанная лисица. Внутри люди пили кофе и ели лучший творожный пирог в Бруклине. Яркие американские флаги были пришпилены рядом с фотографиями молодых мужчин и женщин в различной форменной одежде. Неисчерпаемая иммигрантская тоска по нормальности.

Он приблизился к ней медленным шагом. Слезы у него на щеках еще не высохли. Проходившая мимо женщина с любопытством посмотрела на них, решив, что перед ней любовники в самый разгар ссоры. Анжелина вся дрожала, пытаясь отдышаться. Волосы упали на ее открытые глаза, длинные и злые. Женщина секунду наблюдала за ними, потом пошла дальше, равнодушная к увиденному. У всех были свои проблемы.

Он мягко коснулся ее плеча, но она поморщилась и отодвинулась, почти как если бы он ударил ее.

– В чем дело, Анжелина? Чего вы боитесь? Я не причиню вам зла. Забудьте про фотографии. Я не сержусь, поверьте. Мне больно, но я не сержусь. Я хочу понять.

Она не могла заставить себя посмотреть на него, не могла встретиться с ним взглядом. Ее не переставая трясло, как в лихорадке. Он снова прикоснулся к ней, и она почувствовала, как внутри у нее что-то лопнуло. Ее рука пошла назад, и вдруг она ударила его, со всей силы, по щеке, потом еще раз и еще, потом начала бешено молотить его сжатыми кулаками, попадая без разбору по лицу, рукам, груди, животу. И за все это время она не произнесла ни слова, словно ее неистовство могло найти себе выход только через ее руки.

Ему едва удавалось сдержать ее. Ее руки хлестали, как плети, нанося удары, обвивая его. Рубен не хотел делать ей больно, не хотел, чтобы она поранилась, но он должен был остановить ее. Каким-то образом ему удалось схватить ее за руки, но она продолжала трястись, напряженно извиваясь всем телом, словно ею овладел приступ эпилепсии.

Он заорал на нее:

– Анжелина, постарайтесь взять себя в руки! Пожалуйста, Анжелина, прекратите это! Вы поранитесь! Вам нечего бояться! Я хочу помочь вам, Анжелина. Пожалуйста, перестаньте!

Но она только тяжело дышала, плевалась и дергалась, стараясь вырваться.

А потом, так же внезапно, как и начался, этот взрыв утих. Она застыла, все ее тело зловеще напряглось. Мгновение спустя оно обмякло, она прислонилась к стеклу, едва не упав. Он ждал слез и, когда они не появились, подумал, что он, возможно, уже ничем не сумеет ей помочь.

– Все в порядке, – сказала она. – Я в порядке, теперь все кончилось. Мне очень жаль, что я вас ударила. Мне очень жаль, что я порвала ваши фотографии.

– Это пустяки. Давайте вернемся в квартиру.

Он попытался обнять ее за плечи, думая, что ей, может быть, нужно какое-то утешение, но она шагнула в сторону, уклонившись от его неловкого жеста, и зашагала вперед одна. Он медленно пошел за ней следом. Ни тот, ни другая не разговаривали, окутанные осязаемым молчанием. Ее дыхание было все еще судорожным и неровным, но злость или ужас – он не мог решить, что это было, – похоже, миновали.

В квартире он усадил ее с бокалом коньяка и налил второй для себя. Анжелину все так же била крупная дрожь. После первого глотка она передернулась всем телом. Рев в голове утих, превратившись в чуть различимый рокот. Голоса упали до шепота, благословенно далекие. Она так и не узнала их, но голоса знали ее, знали ее имя, и она боялась, что, если они станут звать ее достаточно настойчиво, она в конце концов пойдет на этот зов.

– Вам лучше? – спросил он через некоторое время.

Она кивнула. Они сидели у него в гостиной. Рыбок он убрал; аквариум стоял в углу, темный и пустой, водоросли на дне уже начали загнивать.

– Хотите рассказать мне, что происходит?

Она покачала головой и вытянула руку с бокалом, прося еще коньяка. Этот вкус вызвал в ней воспоминания о доме, о последних годах, проведенных ею в Париже. Ее отец всегда посылал к другу во Франции за ящиками шарантского коньяка из Старого Резерва. Гости на званых ужинах подолгу засиживались над ним, говоря, что ни у кого во всем Гаити не было такого превосходного коньяка. После его ареста тонтоны пришли и украли из погреба последние ящики. «Изымается по решению суда», – сказали они, но это все равно было воровство. Они не оставили ничего, но к тому времени это уже не имело значения. Гости больше никогда не приходили к ним на званый ужин.

– Я ходила сегодня на исповедь, – произнесла она.

– Вот как? И в чем вы исповедовались?

Она помолчала.

– Это секрет между мною и Богом.

– И вашим священником.

Она кивнула:

– Да, и моим священником тоже. Но он вам ничего не скажет. Они приносят клятвы, эти священники. Я полагала, вам это известно.

– Что ж, это мне и в самом деле известно. Половина преступлений в этом городе могла бы быть раскрыта, отмени они это правило всего на один день. – Он сделал паузу. – Я не думал, что вы религиозны.

– Я могу быть такой, когда мне нужно.

– А сейчас вам нужно?

– Я думаю, да.

Она резко поменяла тему, рассказав ему о Старом Резерве, потом, против своей воли, о своем отце.

– За что арестовали вашего отца? – спросил он.

Она пожала плечами:

– За что вообще арестовывали в те дни? Тонтон-макуты убивали невинных людей только для того, чтобы никто не чувствовал себя в безопасности. Отец был министром при президенте Винсене, а потом еще раз при Леско, это в тридцатых и сороковых годах. В обоих случаях министром образования. Когда Леско свергли в 1946, он оставил политику и сосредоточился на своих каучуковых плантациях недалеко от Жереми. Когда Малуар пришел к власти, он уговорил отца снова занять кресло в его кабинете, а когда и его свергли, отец опять вернулся на плантации. Это было в 1956. Отцу тогда было шестьдесят. Мне семь.

В следующем году был избран Дювалье, и вскоре после этого тонтоны начали охоту на тех, кто входил в элиту. Наша семья стояла в верхних строках из списка: род Иполит-Бейяров принадлежит к древнейшим из gens de couleur [15].

Ее губы тронула легкая улыбка.

– На Гаити все решает цвет, знаете ли. У нас была светлая кожа дольше, чем почти у всех, поэтому мы занимаем в обществе высокое положение.

Она пожала плечами, и ее лицо нахмурилось.

– В общем, через шесть месяцев после того, как Дювалье пришел к власти, у нас на плантации появились какие-то люди. Они увезли отца в Порт-о-Пренс. Больше я его никогда не видела.

Она замолчала, глядя на пустой аквариум, на пустой бокал в своей руке. После смерти отца в тюрьме ее мать отвезли в санаторий в Швейцарии. Диагноз поставлен не был, болезнь была неизлечима. Анжелину возили к ней на свидание один раз в год, но мать так ни разу и не узнала ее, ни разу не заговорила с ней. За ее окном долгими швейцарскими ночами, отяжелевшими от обещания снега, холодные ветры поднимались и падали на крутых горных склонах. Внутри, на столике подле ее кровати, стояла фотография кораллового моря, тусклая в серебряной рамке.

По мере того как Дювалье все сильнее сжимал страну в горсти, элита начала укладывать чемоданы и уезжать – кто в Европу, кто в Штаты. В шестнадцать лет Анжелину отослали учиться в Париж. Через несколько лет, когда в стране немного поутихло, тетя Классиния вызвала ее обратно в семейное поместье в Петонвиле, высоко в горах над Порт-о-Пренсом. Она жила там с тетей и несколькими слугами, допивая понемногу остатки хорошего вина, расчесывая свои длинные черные волосы и изучая свое лицо в зеркале из французского стекла, давным-давно привезенном на Гаити из Нанта. По ночам она слушала man-manбарабанов, преодолевавших поворот за поворотом на петонвильской дороге.

вернуться

15

Цветных людей (фр.).