Три Нити (СИ) - "natlalihuitl". Страница 159

Между тем снаружи взвизгивали рога, дребезжали медные тарелки и низко гудели трубы. Эти грозные звуки, отдававшиеся дрожью в груди, созывали жителей во дворец. Скоро весь город являлся сюда: не меньше сотни существ, больших и маленьких, толстых и тонких, цокающих когтями по каменному полу, шумно вздыхающих… и не говорящих ни слова. Когда все были в сборе, двое жителей — судя по свисающим до колен бусам из золотых самородков, помощники хозяйки, — кряхтя, вносили во дворец тяжелые тазы. Внутри в неглубоких лужицах сидели сонные, лениво похрюкивающие жабы: большие (чуть ли не в треть его роста!), круглые, с пятнистой бородавчатой шкурой. Глаза у них были желтыми, спины — бурыми, а бока, зоб и мешки на щеках — белыми; на голове вместо бровей росла дюжина маленьких острых рогов.

Тазы ставили прямо перед ним. Освободившись от ноши, помощники поджигали расставленные кругом плошки с пригоршнями сероватых кристаллов, похожими на соль; разгоревшись, те выпускали клубы едкого, стелющегося понизу дыма. Народ, собравшийся во дворце, зачерпывал его в пригоршни и подносил к ноздрям, шумно втягивая в легкие. Сама хозяйка становилась между посудинами, спиной к нему, лицом к жителям; подушечками мизинцев она касалась обеих жаб, собирая с защечных мешков капли желтоватой испарины, а потом тщательно облизывала пальцы и замирала, согнувшись, сведя плечи. Скоро ее начинала бить дрожь; длинный хвост стегал по полу, извиваясь, как раненая змея; и вдруг женщина распрямлялась, вскинув руки, и принималась бормотать что-то невнятное.

Тут же помощники торопливо подносили ей тарелки с красными спорами мха, белой мукой, блестками из толченых жучиных панцирей… Всем этим сором хозяйка густо осыпала спины жаб. Затем она обвивала толстые шеи тварей ожерельем из улиточьих раковин, будто связывая их друг с другом, опускала ладони на уродливые тупоносые головы и говорила, или, скорее, пела, обращаясь к отверстию в потолке:

— О, свет на небесном пороге,

Конец бытия и начало!

Все земли ты обнял лучами,

Весь мир, тобой созданный, отче,

Весь мир, что сыну дарован.

Жители города отзывались протяжным одобрительным гулом и, вторя голосу хозяйки, начинали бить пятками об пол — сначала тихо, потом все громче и громче; когти на их ступнях клацали, как бусины костяных четок.

— Далекий — ты нас согреваешь,

Сокрытый — где путь твой намечен?

Когда ты заходишь на небе,

Во мраке земля погибает,

Все спящие дрогнут, укрывшись

Тряпьем, глаз друг друга не видя,

Их золото вор похищает,

И гады глодают их кости.

После этих слов прислужники подхватывали тяжелые дубины, утыканные красными от ржавчины гвоздями, и заносили их над спинами тихо поскрипывающих жаб. А женщина продолжала голосить, задирая руки, открывая раззолоченную грудь:

— О, свет, не имеющий равных!

Создавший весь мир своей волей:

Улиток и жаб белобрюхих,

Жуков, расправляющих крылья!

Для каждого место отведший,

Для каждого давший законы,

Исчисливший судьбы и жизни,

Дарующий пищу и воду!

Тут дубины прислужников опускались на хребты жаб — и подымались, вырывая куски кожи и мяса. Бедные твари, одурев от боли, ревели и неистово дергались, пытаясь убежать прочь. Но первый же удар перешибал что-то важное в их нервах и сухожилиях, и жабы только зря трепыхались, кусая края тазов мелкими острыми зубами.

— Ты, воду спускающий с неба,

Ты, воду ведущий под землю,

Чтоб ею наполнились реки,

Чтоб ею питались озера…

Снова и снова прислужники били по спинам жаб, а те кричали злобно и хрипло, заглушая даже громкий голос хозяйки дворца, а потом начинали плакать — тонко, пронзительно, жалобно. Вторя этим воплям, жители города подпрыгивали, хлопали в ладоши, тряслись всем телом, заставляя подвески на поясах истошно звенеть. Удар, удар, еще удар! Мучители не останавливались, пока темно-красная кровь не наполняла тазы почти до краев.

— О, свет! Ты сжимаешь в ладонях

Все жизни и смерти под небом,

Весь мир, подаренный сыну –

Да будет он с нами навечно!

Так говорила хозяйка, а потом замолкала; но впавшая в неистовство толпа продолжала шуметь и приплясывать на месте. Прислужники снова подымали тазы и выплескивали их содержимое — густое, теплое, парящее — прямо ему на голову.

— Помолись за нас перед Отцом. Заступись за нас перед предвечным светом. Пусть он не лишит нас своей милости, — обращалась к нему женщина и сгибалась в земном поклоне. Он пытался ответить что-то, но не мог — и только захлебывался кровью, стекавшей с макушки прямо в открытый рот. Все это время провожатые бросали тревожные взгляды на проем в потолке и, как только странный обряд кончался, снова закидывали решетку на плечи и тащили его назад: через город, через поля, через пещеру, в яму, где ему надлежало сидеть до следующего праздника, соскребая с тела засохшие бурые пятна и ожидая, когда ему снова разрешат выйти наружу.

И он ждал: безропотно, покорно. Он не пытался бежать или разломать пол и провалиться в пустоту. Он не мог покинуть стражей, провожатых и жителей; ведь он не был их пленником — он был их богом.

***

У этого не было начала и не было конца. Он всегда был здесь, в яме из камней и железа; в месте, где ничего не менялось… до тех пор, пока вода не стала горькой.

Это случилось в день, когда провожатые явились за ним, чтобы забрать в город. Они выудили его из ямы, пронесли сквозь пещеру и поля и усадили посреди драгоценного дворца. Как всегда, навстречу им явилась хозяйка, одетая в белое с золотом, и ее помощники с двумя жертвенными жабами в тазах; как всегда, зазвучала протяжная песня, обращенная к темному отверстию в потолке, и закричали жабы, умирая под ударами дубин, пока вокруг топотала и шумела разгоряченная толпа. А потом помощники подхватили тазы и потащили к нему, чтобы искупать своего бога в крови… как вдруг один из них оступился.

Тяжелая посудина вырвалась из когтистых рук и ухнула на пол, разлетаясь вдребезги, обдавая жителей с головы до ног ошметками жабьих кишок. Вздох ужаса прокатился по дворцу; все замерли, не зная, что делать. Неудачливый помощник скрючился на полу, завалившись на бок, и тихо скулил.

Он с любопытством оглядывал горожан — что-то будет дальше? — и тут заметил осколок, отлетевший со дна таза. Тот был белым и гладким — не выточенным из камня, не слепленным из глины и даже не отлитым из металла. Но удивительнее самого вещества был выдавленный в нем узор, — круг с двумя перистыми крыльями по бокам. Он уже видел такой! Но где?..

Что-то загудело в голове, защелкало, затрещало, мешая думать; как будто ветер ворвался в дом сквозь незапертые двери. Хозяйка дворца, сбросив оцепенение, широкими шагами подошла к скрючившемуся мужчине. Схватив его за капюшон, она легко подняла тщедушное тельце; неудачник повис в воздухе по левую сторону от него — только ноги задрыгались, сверкая натоптышами на пятках. Справа стал второй помощник, так и державший в объятиях уцелевший таз. Хозяйка коротко кивнула ему — таз опрокинулся; и в ту же секунду одним взмахом когтей она распорола горло провинившемуся.

Брызнула горячая соленая жидкость; тошнота подступила к горлу. Он не хотел, чтобы все было так… этого не должно было случиться! Он зажмурился и, не слушая стоны и вздохи жителей, уткнулся лицом в колени. Провожатые поспешно подхватили его и потащили обратно в яму; кажется, впервые он был этому рад.

А на следующий день вода стала горькой. Сначала он подумал, что это споры плесени упали с потолка в чашку, но нет. Влага, которую спускали ему стражи, все явственнее, все отчетливее обжигала нёбо и язык и скоро стала неотличима от той, что капала со стен. Как он ни закрывал чашку ладонью, как ни старался пить побыстрее, вода все равно горчила, а еще мерцала едва заметными бликами, будто внутри плавала какая-то взвесь.

И это еще полбеды: он мог обойтись и таким питьем, но для стражей оно, кажется, было ядовито. Он слышал, как несчастные кашляют и стонут; видел, как дрожат их руки, когда спускают в яму блюда с едой. Да и сама еда изменилась на вкус: мох из зеленого стал синим и уже не хрустел на зубах, а разваливался какими-то склизкими комками; грибы отдавали гнильцой, которую не заглушал даже соляной раствор; личинки обмельчали, а потом и вовсе исчезли. Кажется, жителям наверху приходилось тяжело. Он чувствовал себя виноватым в свалившихся на них бедах: они надеялись на него, а он не смог уберечь их. Тот Свет, которому они молились; Свет, который считали его отцом, — не его ли гневом были вызваны эти несчастья? Если бы он только мог поговорить с ним, он бы заступился за этих маленьких существ. Он бы объяснил, что они не желали зла и разбили ту проклятую посудину случайно…