Гусар. Тень орла. Мыс Трафальгар. День гнева - Перес-Реверте Артуро. Страница 30

Оттуда понесла нас нелегкая в город Гамбург на новоселье – обживать только что открытый, но оттого не менее мерзопакостный лагерь, где прокуковали мы вместе с другими бедолагами, взятыми в плен в Испании, четыре года. Смешно, ей-богу: потом, когда Недомерок слетел, немцы клялись и божились, будто все, как один, и с самого начала были против него. Ага, а сколько их воевало в Великой Армии? А в Гамбурге, чтоб далеко за примером не ходить, кто нас стерег и караулил? А когда кому-нибудь из пленных удавалось сорваться в побег, не местные ли жители из окрестных деревень на нас доносили или же сами хватали и пинками гнали назад, в лагерь? То-то. Как-то так получается, что теперь вообще никто не помнит про лагерь под Гамбургом: фрицы – большие мастера маршировать гусиным шагом, а чуть что – начинаются у них провалы в памяти. Но речь сейчас не об этом, а о том, что в 1812 году, когда мы в этом лагере уж были при последнем издыхании, Бонапарту взбрело в голову идти покорять Россию. А когда готовится вторжение таких размеров, пушечное мясо – в цене. И вот тем ветеранам Северной дивизии, кто еще не околел от холода, не загнулся с голодухи, от тифа или чахотки, предложили на выбор – либо и дальше гнить заживо, либо напялить синий мундир и отправляться на войну.

– Ну-с, есть желающие идти добровольцами в Россию?

– Куда-куда?

– В Россию.

Две с лишним тысячи пленных только и спросили: «Где подписать?» И это – после всего, что было, после той незабываемой переправы…

А переправ на долю Великой Армии выпало немало. На Святой Руси оказалось до дьявола русских, которые в нас стреляли, и до чертовой матери рек, где мы мокли. Последней перед Москвой-рекой была речка Ворошилка, огибавшая Сбодуново, а на речке – брод, и вот теперь через брод этот безостановочно движется казачья конница, опрокинувшая правое крыло французов, а император их тем временем восхищенно смотрит на нас в подзорную трубу и спрашивает Тютелькю, кто эти храбрецы и почему они, не обращая внимания на все, что валится и сыплется им на голову, в полном порядке продолжают наступать.

А ответ между тем был прост. Шагая по горящему жнивью на правом фланге наполеоновской армии, оголенном и смятом огнем русских батарей, держа равнение и не расстраивая рядов, четыреста пятьдесят испанцев из второго батальона 326-го пехотного полка не совершали ничего героического. Так что не кладите венков к нашему пьедесталу. Ни один раненый, если мог держаться на ногах, не отстал и не поплелся в тыл, а мы все надвигались на русские позиции по одной простой – проще некуда – причине: мы собрались дезертировать. Под шумок – если можно так назвать гром и грохот сражения – второй батальон 326-го полка с барабанным боем и развернутым знаменем переходил на сторону противника.

3. Предложение маршала Мюрата

Ну, стало быть, так. Мы – внизу, в двух шагах от позиций русских, ждем, когда они, не догадываясь, что перед ними – перебежчики, смелют нас в муку, а с вершины холма, тоже ничего не подозревая, любуется нашим героизмом вся императорская ставка. Генералы переглядываются, не веря своим глазам. Нет, вы только посмотрите. О-ля-ля, вуаля, нет, ну вы подумайте: самые ненадежные части, всегдашнее брожение, вечный ропот, непрестанные разговорчики, что для них, мол, это – чужая война, что они не желают разгребать чужое дерьмо, а теперь, нет, вы гляньте, да это просто чудо: на правом фланге – прорыв, а они атакуют! Кто бы мог представить себе такое, когда мы их чуть ли не силой брали под ружье, говоря: либо пойдете воевать в Россию, либо подохнете в гамбургских лагерях. Так толковали между собой генералы и при этом похлопывали друг друга по спине, потому что оттуда, где они стояли, зрелище и вправду поражало воображение: правый фланг в буквальном смысле разорван в клочья, тлеющие стерни завалены трупами, словно провернутыми через мясорубку, русские пушки знай себе гвоздят без передышки, а второй батальон 326-го пехотного, невзирая ни на что, наступает на врага. О-о, эти эспаньолы! О-о, какие бравые гарсоны! Нэс-па? Х’аб’ецы неуст’гашимые. П’госто тогеадогы какие-то.

И сам Недомерок тоже не отводил взора от нашего батальона. Всякий раз, как дым разрывов закрывал панораму Сбодунова, он морщил августейший лоб, отводил подзорную трубу, прижимал ее к щеке, тревожась о судьбе маленького одинокого подразделения, проявившего такую невиданную стойкость на том рубеже, откуда всех его анфанделапатри как ветром сдуло. Движение это он повторял ежеминутно, потому что русские пороха в то утро не жалели и палили с остервенением, приговаривая, должно быть, «Побьеда, товарисч!», и бомбы рвались беспрестанно, а картечь… да, совершенно верно, картечь – визжала, и местность тонула в таком густом дыму, что состояние правого фланга Бонапарт и его штабные представляли себе столь же отчетливо, как отварная форель – ручьи, где она плещется. Спору нет – с вершины холма панорама битвы производила сильнейшее впечатление: тлеющее жнивье, французы потеснены справа, но удерживают позиции в центре и на левом фланге, равнина усеяна маленькими, разрозненными и совершенно неподвижными синими пятнышками. Потери огромны: к этому часу почти три тысячи убитых и раненых, а ведь до развязки еще ох как далеко. Вот батареи русских дали новый залп, синие шеренги 326-го заволокло дымом, и весь императорский генералитет, блиставший на вершине холма галунами и шитьем, затаил дыхание, подражая человеку в сером сюртуке и огромной треуголке, который с нахмуренным челом наблюдал за происходящим. Потом легкий ветерок разогнал клубы дыма, открывая взору 326-й: испанский батальон продолжал наступать в полном порядке, и Недомерок, словно радуясь, что предчувствие его не обмануло, улыбнулся, как было ему свойственно, то есть скривил чуть заметно губы, а вся его раззолоченная свита, весь этот кордебалет, окружавший его в чаянии получить герцогство в Голштинии, пожизненную пенсию, теплое местечко где-нибудь в тиши и глуши Фонтенебло, все маршалы и адъютанты облегченно вздохнули вслед за императором: да, ваше величество, вот пример истинного мужества.

– Н-но их ж-же на ку-ку-ски р-разорвет, – заикаясь, выразил общее мнение ставки генерал Клапан-Брюк, который славился в главной квартире жизнеутверждающим взглядом.

И без него всем все было понятно. Жить 326-му линейному оставалось столько же, сколько Марии-Антуанетте после того, как в тюрьме Консьержери ее остригли. Тем не менее, услышав эти слова, Недомерок сунул подзорную трубу под мышку и, нахмурясь, подпер кулаком подбородок. Он всегда так делал, когда надо было удачно запечатлеться на гравюре или выиграть битву, и это движение всякий раз обходилось Франции тысяч в пять-шесть убитыми и ранеными.

– Надо что-то сделать для этих героев, – молвил он наконец. – Тютелькю!

– Я, ваше величество!

– Передай им приказ отступать – они заслужили себе почетное право на отход. Будет глупо, если их перебьют без цели и смысла… А вы, Клапан-Брюк, пошлите кого-нибудь из дивизии Разотри прикрыть их.

Генерал некоторое время не решался открыть рот, но вот наконец отважился:

– Ба-ба… боюсь, ваше величество, что это невозможно.

– Невозможно? – И двенадцать ружейных стволов расстрельной команды не взглянули бы на генерала с меньшей приязнью, чем посмотрел на него император. – В моем лексиконе такого слова нет.

Клапан-Брюк, который был человек начитанный, хоть и генерал, потерянно возразил:

– Ма-ма… могу па-па… поклясться, ваше величество, что в словаре Французской академии оно значится и значит «то, что не возможно».

– А я вам говорю: нет такого слова. – Глаза Бонапарта метали молнии. – А если даже и есть, в чем я сильно сомневаюсь, ступайте в Академию и вычеркните его… Поняли?

Клапан-Брюк справился с замешательством и теперь напрягал все силы, чтобы выйти из неловкого положения:

– Ра-ра… разумеется, ваше величество.

– Всесветные эрудиты скверно действуют мне на печень.