Ничего, кроме страха - Ромер Кнуд. Страница 13
Мир за дверями школы таил в себе опасности, им не разрешалось гулять по городу, а самыми запретными местами считались кинотеатры и кафе, не говоря уже о «Танцевальном кафе», где играли музыканты и устраивались танцы, но опаснее всего были мужчины. Мужчины представлялись существами с другой планеты, и общение с ними означало почти верную смерть. По субботам раз в две недели учениц возили на автобусе с занавешенными окнами в кондитерскую, которую по этому случаю закрывали для других посетителей. Девушки ели пирожные, пили чай и вели светские беседы, а учительницы, похожие на черных птиц, внимательно наблюдали за ними. Музыку в кондитерской заводить не разрешалось. Ложиться спать в интернате полагалось в 22 часа, и свет в это время должен был быть погашен, но маме как-то удалось протащить в комнату граммофонные пластики, и она устроила праздник. Вставив карандаш в отверстие пластинки, они вертели пластинки пальцем, а, притиснув спичку с кусочком пергамента к дорожкам, они могли слушать тогдашние шлягеры: «Benjamin, ich hab’ nichts anzuzieh’n»[44], и как-то раз, уже перед самыми выпускными экзаменами мама и ее лучшая подруга Инга Вольф сбежали в город и отправились в кино. Удобно устроившись в креслах, они непонятно почему начали сильно рыдать, а потом сидели с красными глазами, улыбались, и у них ломило все тело.
Из школы-интерната мама освободилась в 1939 году и сразу же отправилась в Берлин, чтобы поступить в университет — изучать политические науки и американскую историю. Там она встретила Хорста Хайльмана и влюбилась в него. Ему было девятнадцать, как и ей, и он называл ее Хильдхен, а она называла его Хорстхен, Мама бросилась в его объятья, открыла ему свое сердце и вновь начала жить жизнью, которую у нее отняли еще до того, как она началась. Они обручились когда началась война и Хорста призвали на службу: он остался в Берлине — в разведке, где должен был разгадывать всякие шифры. Мама служила кондуктором трамвая — Studiendienst[45], и ее в форме — молодую и светловолосую — фотографировали для пропагандистских изданий: «Deutsche Mädel stehen überall ihren Mann. Front und Heimat Hand in Hand!»[46]. Она позировала в форме кондуктора для журнала «Зильбершпигель» и изображала гимнастку для журнала «Райхспортблат» — «Frisch und froh!»[47]. Ее фотографию в купальнике в журналах, издаваемых СС, развешивали по стенам на всех фронтах, мама завоевала Бельгию, Голландию, Францию и Тунис. Они смеялись над всем этим, Хорст и мама, они листали эти журналы и зачитывали вслух подписи под картинками, когда встречались с друзьями Хорста — Кукхофом, драматургом и журналистом, и Харро Шульце-Бойзеном — он преподавал в университете, был специалистом по международным отношениям и прикидывался нацистом, хотя в душе был ярым противником нацизма. Его жену звали Либертас, до войны она работала в компании «Метро-Голдвин-Майер», они смотрели американские фильмы, например «Унесенных ветром», и слушали радиостанции Союзников. По ночам они разбрасывали листовки и развешивали плакаты «Das Nazi-Paradies. Krieg, Hunger, Lüge, Gestapo. Wie lange noch?»[48], — а у Харро имелось свое оружие. Они надеялись на США и Советский Союз и молили Бога, чтобы все это поскорее закончилось, — и оно закончилось.
Осенью 1942 года мама со своей подругой Ингой Вольф решили съездить в оккупированный Париж, и, когда она вернулась в Берлин, Хорста дома не оказалось. Она позвонила Харро и Либертас, их номер не отвечал, Кукхоф не отвечал, и ни один из их близких друзей не брал трубку. Мама бросилась к последней из известных ей знакомых Хорста, Лиане — та жила в районе Шёнеберг, на Виктория-Луизе-плац — она оказалась дома. Лиана была в полном отчаянии. Всех их арестовали: Арвида Харнака и его жену Милдред, Гюнтера Вайсенборна, Джона Грауденца — более сотни человек. У мамы потемнело в глазах, это было как гром среди ясного неба. Она побежала домой и стала звонить во все инстанции, чтобы узнать, что случилось с Хорстом, Хорстом Хайльманом, ее любимым Хорстхеном. Никто ничего не мог ей сообщить — на работе сказали, что он отправился в служебную командировку, а в полиции на ее вопросы не ответили, но стали расспрашивать, кто она такая, и какое отношение имеет ко всем этим людям. В конце концов, она дозвонилась до канцелярии Гиммлера, и, рыдая в трубку, спросила, где же ее Хорст и в чем они все виноваты? Сначала ей показалось, что связь прервалась, но потом чей-то голос из пустоты произнес: «Er ist verhaftet und wird Vernommen, Sie haben sich beim Volksgerichtshof einzufinden, und zwar sofort. Heil Hitler!»[49]. Вопреки здравому смыслу мама оправилась туда, взбежала по лестнице, пронеслась по коридорам и чуть не столкнулась с человеком, которого вели двое полицейских. Это был Хорст. Она произнесла его имя, он посмотрел на нее, на нем были наручники, его протащили мимо — мама ничем не могла ему помочь, она услышала, как Хорстхен, удаляясь, прошептал: «Беги, Хильдхен, беги куда-нибудь!»
Мама не знала, куда ей бежать, и не решалась возвращаться в пансионат, но все-таки вернулась, и когда вошла в свою комнату, увидела там Папу Шнайдера — через руку у него было переброшено пальто, а у ног стоял чемодан. Он сделал все, что от него зависело, чтобы ее встретило не гестапо, но времени терять было нельзя: Хорста Хайльмана обвинили в государственной измене — ее жизни угрожает опасность, и она должна немедленно исчезнуть. Он дал ей деньги, необходимые бумаги и конверт с письмом — на случай, если у нее возникнут неприятности, и мама, рыдая, поблагодарила его и отправилась в Австрию, в Грац. Все ее мысли были о бедном Хорсте, а внутри нее разверзлась бездна — на всю жизнь.
Ко дню рождения у меня было лишь одно пожелание — чтобы у меня вообще не было дня рождения, и накануне, лежа в постели, я представлял себе: а что, если мы обойдемся без него, хоть бы никто про него вообще не вспомнил! Но не тут-то было — я вставал, выходил в гостиную, где мама с папой пели «Knüdchen hat Geburtstag, tra-la-la-la-la, Knüdchen hat Geburtstag, heisa-hopsa-sa!»[50]. Торт со свечами — en Gugelhupf[51] — ириски вокруг моей тарелки, подарки от бабушки и семейства Хагенмюллер, от тетушки Густхен и тетушки Инги, которая жила на Майорке и прислала приветы, а также 10 немецких марок. Мама и папа дарили мне все, что только могли подарить: велосипед, швертбот «Оптимист», мопед, когда мне исполнилось 15 лет, — и все это у меня отнимали в тот же день, прокалывали шины, топили или портили. Когда я задувал свечи и открывал последний подарок, у меня была одна мысль: пусть это окажется бомба и весь мир погибнет.
Подарков было слишком много, и все они были не такими, как надо. Отец привез мне велосипед из Германии, из магазина «Некерманн» — «Neckermann macht’s möglich!»[52]. У него были широкие белые шины, и никто севернее Альп на таких не ездил, и еще только собираясь сесть на велосипед, я понимал, что мне проколют шины и что мне придется тащить его после школы домой и заклеивать, а потом мне будут прокалывать шины до тех пор, пока я не откажусь от этого велосипеда. Я был готов сквозь землю провалиться от стыда, когда поднимался из-за своей парты в школе, потому что на доске было написано «Сегодня день рождения Кнуда», и учительница фрекен Кронов объявляла, что сейчас я буду угощать всех сладостями. Полагалось обойти всех и предложить конфеты из коробки, и каждый должен был взять пакетик. Мама целую неделю до этого складывала в маленькие целлофановые пакетики лакричные конфеты и мармелад и завязывала пакетики бантиками, и, когда я раздавал им конфеты, они корчили рожи, а потом все пели, весь класс смеялся и в конце песни «Сегодня день рождения Кнуда» кричали «Хайса-хопса-са!». Потом наступало самое страшное: на перемене я раздавал остатки конфет и приглашал к себе на день рождения, больше от меня уже ничего не требовалось, никто ко мне не приставал, они пожирали конфеты, пока их не начинало тошнить, и интересовались, не осталось ли еще, а потом говорили: «До встречи!»