Ничего, кроме страха - Ромер Кнуд. Страница 14
Я готов был умереть со страха, когда приближался вечер. Они звонили в звонок, и приходили кто по одному, кто парами, кто втроем, и совали мне в дверях пять крон — без открытки или конверта. В 1970 году дарили обычно пять крон, и если в классе было 20 человек, то получалось 100 крон. Приходилось их всех принимать: Пию, Шане, Марианну, Георга и Кима, Микаэля и Йеспера, Лисбет и Аннеметте, Йенса-Эрика, Поуля и Йоргена, и уж не помню, как там их всех звали. Они приходили, чтобы поздравить меня с днем рождения, и все они надеялись на бесплатное развлечение, о котором они потом расскажут своим родителям. И они получали то, за чем пришли.
Мама накрывала в столовой стол: белая скатерть, карточки с именами, флажки, воздушные шарики и свечи, а рядом с каждой тарелкой лежал пакетик с подарком — цветные мелки, стеклянные шарики, лото с картинками — она улыбалась и говорила: «So, Kinder, nu sætte sig og have rigtig fornøjelse!»[53]. Она подавала горячие вафли, и Spritzkuchen[54], и Kartoffelpuffer[55] с яблочным джемом, и они сидели, смотрели на все это и ждали булочек, которых на столе не было, и бананового торта, которого тоже не было, а вместо морса на столе стоял «Несквик». Никто не получал от происходящего никакого удовольствия, они ковырялись в еде, роняли ее на пол, протыкали чем-нибудь острым воздушные шарики, рисовали на скатерти, хихикали и не могли дождаться, когда же мама начнет всех развлекать. Она придумывала разные конкурсы, мы играли в жмурки, в «Wettfischen»[56], «Mäusejagd»[57] и в «Papiertütenlauf»[58], кидали мячик в банки, и всем выдавали призы: «Auf die Plätze, fertig — los!»[59].
Они дурачились, швырялись мячами, маме приходилось бегать и собирать их, они же в это время сметали все со стола и набивали карманы конфетами. Я же старался не обращать никакого внимания на то, как меня дразнят, как коверкают слова на немецкий манер, вслед за мамой называют меня Кнудхен, с громким хохотом хлопая друг друга по спине. Главное было — пройти через все это, пережить этот день, я все равно не мог предотвратить грядущую катастрофу — это была неизменная традиция — и с ужасом ждал минуты, когда мама достанет аккордеон. Папа держался где-то в стороне, а одноклассники выстраивались на улице, и каждому давали длинную палочку, на которой висел бумажный фонарик со свечкой. В темноте загорались разноцветные фонарики, на которых были изображены луна, звезды и удивительные физиономии, мы вставали в ряд, и мама начинала играть и петь «Knüdchen hat Geburtstag, tra-la-la-la-la», и мы медленно трогались с места — Пиа и Шане, Марианна, Георг, Ким, Микаэль, Йеспер, Лисбет, Аннеметте, Йенс-Эрик, Пойль, Йорген и я, и все остальные. Мы шли по улице Ханса Дитлевсена и по улице Питера Фройхена и далее через весь квартал, а мама шла впереди с аккордеоном и пела «Laterne, Laterne, Sonne, Mond und Sterne»[60], и повсюду люди выходили на улицу и смотрели на наше шествие, выбрасывая правую руку вперед в нацистском приветствии.
Не может быть, чтобы мама не замечала этого — она прекрасно понимала, что происходит, но это ее не останавливало. Воля ее была тверда как сталь и холодна как лед, она светилась в ее холодных, стальных глазах. Она и не такое повидала, когда-то ей довелось аккомпанировать Концу света. Это было в конце войны, в 1945 году, тогда, потеряв надежду найти семью, мама поехала на велосипеде в немецкую часть, все еще стоявшую под Магдебургом, в надежде, что ее там накормят. Ей дали соевых бобов и, узнав, что она по образованию переводчик с английского, сообразили, что это им очень даже может пригодиться в самое ближайшее время. Не успела мама оглянуться, как уже была зачислена в фольксштурм и отправилась в путь вместе с остатками Девятой армии под командованием генерала Регенера — пятнадцатью тысячами молодых, старых и покалеченных солдат, чтобы прийти на помощь фюреру в «крепости Берлин». Но русские их отрезали, и они оказались в ловушке. Оставалась одна надежда — сдаться американцам, и после отчаянных попыток вырваться из окружения, им удалось продвинуться на северо-запад и добраться до другого фронта. Генерал Регенер — у него была деревянная нога — сидел вместе со своим адъютантом и мамой в бункере, мама играла «Guter Mond, du gehst so stille»[61], а вокруг них свистели и взрывались снаряды, а потом вдруг все это оказалось позади. Она осталась в живых. И когда мама со своим аккордеоном, повернув за угол, снова оказывалась на улице Ханса Дитлевсена и останавливалась перед нашим домом, а за ней тянулась вереница детей и соседей с горящими фонариками, мама начинала петь все громче и громче и последний аккорд звучал бесконечно, а потом все люди, дома и улицы исчезали, втягиваясь в мехи аккордеона, а мы с мамой и папой оставались одни и праздновали мой день рождения, напевая «хайса-хопса-са».
Телевизора у нас не было — мама с папой называли его «дуроскопом». Мы не ходили в кино, я даже не знал, есть ли в нашем городе кинотеатр. Комиксы тоже не приветствовались, потому что они оглупляют людей. Низкопробный и почти аморальный жанр — не зря их печатают на последних страницах газет: «Поэт и мамочка» в газете «Берлингске», «Фантом» в «Ведомостях Лолланда и Фальстера». Лишь в языке, и в первую очередь в письменном языке, мог проявиться ум и «Geist»[62], и когда в библиотеке мне на глаза попадались выложенные на столике журналы с комиксами — «Тинтин», «Счастливчик Люк», «Астерикс», — я не решался взять их в руки. Я боялся, что стоит мне только открыть их, как со мной произойдут необратимые перемены: я потеряю рассудок, у меня появится заячья губа, и никто меня не узнает. Я брал в библиотеке книги, а так — единственным развлечением в нашем доме были карты, да еще настольные игры и игральные кости. По вечерам мы садились за обеденный стол и играли в вист, рамми, Mensch Ärgere Dich Nicht[63] и ятци. Тикали высокие напольные часы, и жизнь моих родителей была моей жизнью — своей у меня не было, но все изменилось в одночасье, когда у меня появился собственный радиоприемник.
Это был маленький серебристый карманный приемник фирмы «Филипс», и, нажав впервые на кнопку «On», я с первой минуты буквально прилип к нему. Он принимал только средние и короткие волны и был не очень чувствительным, но была пробита брешь, сигналы до улицы Ханса Дитлевсена все-таки доходили — и для меня открылся мир. Папа, конечно же, всякий раз просил меня приглушить звук, что я и делал, но по ночам, затаив дыхание, я снова включал в темноте радио. Между тирольскими оркестрами и турецкими дикторами слышался скрип и шуршание, я крутил колесико то в одну, то в другую сторону и никак не мог наслушаться. Голоса, обрывки мелодий, морзянка и шумы сливались в один поток, создавая удивительную музыку, и на следующий день у меня были темные круги под глазами — выспаться мне не удавалось.
С появлением радио я впервые смог избавиться от неусыпной опеки мамы с папой, смог делать, что хочу, и сам принимать решения. Казалось, радио — это что-то запретное, Я залезал под одеяло, чтобы меня никто не мог застигнуть врасплох, и перебирал то короткие, то средние волны — исследовал Вселенную и подслушивал ее тайны. Из шума вдруг возникали станции «Westdeutscher Rundfunk», ORF, «Voice of America» или раздавалось «This is ВВС World News». Иностранные программы постоянно накладывались друг на друга и смешивались. Русские дикторы и какие-то марши сменяли немецкие народные песни и американские новости. Это было море голосов, тонущих друг в друге, и мне казалось, что я иду по следу, что я что-то ищу, но я не знал, что именно, пока на волне 208 метров в мои уши не ворвалось «Радио Люксембург»!
Ничего красивее этого я никогда не слышал, сопротивляться этому было бесполезно. Я слушал музыку, рекламные сообщения, джинглы и всякие звуковые эффекты, на радио звонили люди из Амстердама и Дюссельдорфа, а диск-жокей Роб Джонс говорил так быстро, что понять его было невозможно, но когда он объявлял следующий музыкальный номер, речь его становилась плавной и мелодичной. Я слушал группы Sweet, Slade, Wings, Queen и Sparks и не мог поверить, что такое бывает. Но это было правдой — я покинул девятнадцатый век и оказался в 1974 году. Гармония, блеск и сияние — мир полностью изменился, и я не мог дождаться восьми вечера, когда начинались люксембургские передачи.