Небо помнить будет (СИ) - Грановская Елена. Страница 49

Нет…

Пусть не окажется так.

Пусть…

Дюмель взял в руки испачканное в крови письмо и тут же уронил руки на колени, заходясь в тихих всхлипах, понимая, что кровь может быть его — Лексена.

Констан посмотрел на небо сквозь пелену слез. Оно не давало надежды. Оно будто призывало смириться.

Под кровавыми застывшими пятнами бумага слиплась. Пришлось осторожно расщеплять края, не порвав письмо. Там Дюмель надеялся найти ответ…

Ему стоило нечеловеческих усилий дочитать короткое письмо до самого конца, до последней строчки, последнего слова и знака.

Он безмолвно зарыдал, обхватив одной рукой фонарный столб и приложившись к нему, едва сохраняя равновесие.

Он готов был упасть, распластаться по земле и корчиться в судорогах, заходиться звериным криком.

Время остановилось. Всё кругом словно затихло.

Он не понимал, не знал, не хотел понимать, где он, кто он, зачем здесь.

Ему нужно было только одно — вера.

Но ее последние крохи пропали с этим письмом.

Как ему хотелось стенать в голос и не бояться людского осуждения. Все личные проблемы и страхи превратились в сущее ничто, стали ничем.

Он лишился своей последней любви.

Он лишился своего Лексена.

Своего бесценного Пьера.

Его у него забрали.

Все люди!!! Всё человечество повинно в его потере!!!

Даже Бог виноват.

Ты не защитил его!!! Ты лгал мне!!! Ты скрывал от меня эту весть!!! Это жестоко!!! Почему Ты его не уберег!!! Он был мне нужен!!!

За что Ты так поступил со мной!!! Забрал Луи!!! Забрал Лексена!!! Следующим заберешь и меня??? И куда Ты определишь нас троих, куда Ты отправляешь таких, как мы??? Гореть в адовом пламени??? Мы с Луи служили Тебе!!! А Пьер ни в чем не повинен!!! Мы любим!!! Мы просто — любим: искренне!!! И это — грех, это — предательство???

А Ты изменился, когда началась война… Ты стал другим.

Ты сам позволил войне начаться. Но взвалил на нас, людей, расхлебывать эту кашу.

Ты жонглируешь нами: сталкиваешь, чтобы мы умирали во имя Тебя, разлучаешь, чтобы мы молились о спасении Тебе.

Кто Ты, Господи??? Ты воистину неисповедим!!!…

Глава 15

На бумагах, свернутых в рулон, стоял знак копии.

Их собственноручно перепечатал и подписал канцелярский служащий штаба, куда доносили информацию о понесенных потерях, в том числе человеческих жертвах, на линии фронта.

Выписки, скрепленные печатью, с внесенными, приписанными, дополнениями сообщали, что имя «Констан Дюмель» было указано в качестве адресата, которому следует в случае гибели или пропажи без вести состоявшего в такой-то военной части такого-то полка добровольца Пьера-Лексена Бруно, 1920-го года рождения, направить имеющееся в личном распоряжении солдата имущество на день его смерти или признания пропавшим, в том числе которое погибший, умерший, пропавший без вести укажет сам. Согласно волеизъявлению Бруно, он хотел, чтобы в случае его кончины Констану вернулись неотправленные письма, которые Лексен писал ему и матери, если таковые окажутся, а также подаренный крестик.

Сухой канцелярский текст сообщал, что грузовики и обозы с раненными и больными попали под авиаудар немецких войск, о чем стало известно из обмена сводками между соседними фронтами. Согласно документам, имеющимся в распоряжении и сообщающим о наличии среди больных и раненных солдат части, среди направляемых на лечение значился Бруно, Пьер-Лексен, номерной жетон такой-то, зачислен в часть от такой-то даты. Диагноз: острая вирусная инфекция печени неуточненная. В часть еще не возвращены личные номерные солдатские знаки погибших. Иные документы, касаемые факта смерти, будут направлены в адрес Констана Дюмеля позднее.

* * *

Очередной день во время вечерней службы в церкви выдался пасмурным. Накрапывал частый неприятный дождь. Он колол ладони и шею, словно тонкая и острая игла медицинского шприца вводила под кожу смертельную ядовитую инъекцию, состоящую из мук и боли невосполнимых человеческих потерь. На фронте погибли трое мужчин, знакомых Дюмелю прихожан. Их родные, убитые горем, с суровыми лицами, стали посещать церковь всё реже, пока не исчезли совсем. Паства уменьшилась. Люди боялись верить напрасно: они молились за жизнь и здоровье родных в оккупации, на фронте, в эвакуации, а потом получали скорбные вести, что их уже нет в живых или о них ничего никому не известно. Отворачивались ли они от Бога или уходили в собственные размышления, переосмысливая веру в Спасителя, Констан не знал. Он оставлял им свои тревоги, понимая, что личным участием не сможет помочь всем и каждому в отдельности: собственное горе каждый должен пережить по-своему, его же задача — молиться за почивших и не давать парижанам окончательно пасть и разрушить свой мир и мир вокруг них. Выжившие, здравствующие еще здесь, на Земле, обязаны проживать жизнь за и ради оставивших нас, вопреки всему верить в вечное спокойствие, обретаемое под дланью вселюбящего Господа. Сегодня Он прогневался на Свое творение, столкнул Своих детей друг с другом и не дает стихать Своей же каре уже третий год. Он смотрит, как Его дети убивают друг друга: душат в лагерях смерти, топят в холодных водах, рвут живьем на части. Он не останавливает это зверство.

За что, Боже?… За что…

Любовь и ненависть, эти разные, непохожие противоположности не могут буйствовать в двух сердцах. Потому что у человека сердце всего одно.

Констан любит Бога. И ненавидит его.

Он почти что отрекся от Него. И Он — первый, к Кому обращается, чтобы разделить свою боль.

Дюмель утонул в своей скорби. Ее водоем очень глубок и тёмен. Он никогда не выкарабкается из него, с головой погруженный в мутные, тягучие воды. Ему только и остается, что держать над чернотой дрожащую ладонь и тянуться ею к небу. Кто-то невидимый держит его за руку и не отпускает — но и не поднимает, не освобождает от стягивающих болью, душащих страданий. Хотя бы так.

Хотя бы так дождаться родителей. Они перехватят его руку. И не отпустят никогда, даже если будут не в силах высвободить своего сына из темноты.

* * *

Дождь продолжал накрапывать, усиливаясь. В ранний предосенний шум смешались ветер, листва сада Булонь и барабанящие по стеклу капли. В комнатке стало заметно пасмурно, когда Констан вернулся туда после службы. Он зажег лампу на столе и поднял взгляд в окошко на улицу. И увидел немецкий одноместный мотоцикл недалеко от входа в церковь, накрытый широкой, наспех развернутой накидкой.

Пусть. Не стоит удивлений. Это должно было случиться. Он ждал их давно. Он оставил заранее написанное письмо родителям в почтовом отделении до востребования. Он привел в порядок все помещения небольшого пристроя церкви, где обитал последние долгие месяцы. Он ухаживал за садиком и присматривал за могилкой Паскаля.

Он каждый день молился за Луи. Каждый день молился за Элен.

Каждый день помнил о Лексене.

Он так и не смог надеть обратно себе на шею его же собственный крестик. Он теперь не его. В тот прощальный день он стал Пьера. Крестик, не обмытый, не вычищенный, хранивший отпечатки грязных пальцев Лексена и прикосновения его губ, пропитанный теплом его груди, завернут в чистейшую светлую салфетку и уложен в картонную коробочку размером не больше ладони. Она лежит, завернутая в зимний шарф Констана, на дне старого саквояжа у задней стенки закрываемого на ключ шкафчика. Она лежит вместе с завернутой в тот же шарф записной тетрадью Лексена, где юноша записывал свои мысли, свои признания, страхи и сомнения. Он писал то, что не мог произнести вслух. Он говорил через строки. Бруно нравилось, когда его записанные мысли читал Констан. Он смотрел на себя со стороны и не боялся осуждения, зная, что Дюмель его поймет и простит. Между страницами дневника лежит сложенный карандашный портрет Дюмеля. Рядом с закутанными в шарф бесценными реликвиями Лексена лежат стопочки фотокарточек, снимков, документов — всё то, что Констан сумел вынести из квартиры Бруно до ее разграбления. В саквояже меньше рядом с первым — предметы быта и одежды из квартиры мадам Элен и Пьера. Несколько раз в неделю Дюмель запирается в комнате на ключ, скрывает окна занавесками, достает саквояжи и молча держит в руках крестик, проводит пальцами по строкам записной книжки и краям фото, перебирает головной платок мадам Элен или кепи Пьера. И плачет.