Еще одна чашка кофе (СИ) - Лунина Алиса. Страница 89
Единственное, что ее теперь волновало, — война с немцами.
В отличии от Клинского, все вернее погружавшегося в хандру, считавшего, что война затянется надолго и что финал ее не известен, Ольга верила только в один возможный исход: Советский Союз (для нее навсегда — Россия) — выстоит и победит Германию.
Слушая сводки с фронта, Ольга кричала своим хриплым басом, так, что Клинский вздрагивал:
— Наши-то! Наши бьют гадов! Ты понял, да, это же переворот в войне?!
— Кто «ваши», Леля? — усмехался Клинский. — Не большевички, часом?
— Наши — русские! — отмахивалась Ольга. — Вот увидишь, все увидите, Россия победит, наши дойдут до Берлина и возьмут его!
С самого начала войны она как заклинание, как молитву повторяла слова, еще в детстве услышанные от отца. «Иные с оружием, а иные на конях, мы же имя Господа Бога нашего призываем; они повержены были и пали, мы же выстояли и стоим прямо». Я знаю, папа, я помню. С нами Бог и правда!
«Ленинград выстоит, слышишь, Ксюта!» — говорила Ольга, веря, что сестра слышит ее.
Хотя Париж так и не стал ей родным (ее сердце осталось в Петербурге), Ольга любила этот город: его музеи, улицы, крыши, парки, кафе, его неповторимый шарм. За годы своей парижской жизни она исходила Париж вдоль и поперек, измерила долгими прогулками каждый квартал и, кажется, куда как хорошо изучила город, однако же теперь она его не узнавала. С приходом немцев в Париже что-то изменилось. При этом внешне город был так же красив (о войне напоминало немногое, разве что таблички с указателями «Бомбоубежище»), но изменилось что-то в его духе, в самой атмосфере. И русская эмигрантка чувствовала это острее иных, в одночасье ставших пацифистами парижан, заявлявших о том, что они согласились на немецкую оккупацию потому, что они в принципе против любой войны.
Немцы вели себя в городе как хозяева, а парижане делали вид, будто ничего не происходит. Проходя мимо площади Республики, где духовой оркестр играл бодрые марши, Ольга кривилась и ускоряла шаг: невыносимо слушать, это же похоронные марши по вашей совести!; завидев очередной немецкий плакат, разъясняющий населению, что немецкая армия защищает Европу от большевизма, она в бешенстве его срывала. Вечерами она твердила мрачному Евгению, что она не понимает этой «нежной оккупации» и постыдного, с ее точки зрения, поведения французского правительства.
Противоречие между осажденным, но не сдающимся Ленинградом, непокоренными ленинградцами, и сытым, благополучным Парижем, парижанами, ведущими привычный, размеренный образ жизни, казалось ей очевидным и горьким.
В то же время Ольга знала, что есть и другая Франция. И есть отважные французские летчики, воюющие с немцами, есть ее товарищи по Сопротивлению. И она выбрала для себя быть частью этой несдающейся Франции.
Грозовой, роковой сорок первый год провожали вдвоем с Клинским.
В полночь Ольга подняла рюмку водки и хотела сказать традиционное «Будем здоровы и великодушны!», но махнула рукой и молча выпила залпом.
Так и сидели в тишине.
Потом Клинский налил себе шампанского и поднял тост:
— За тебя, Леля!
Ольга пожала плечами — как тебе угодно.
— Знаешь, а я помню, как увидел тебя в первый раз, у Щербатовых, — вдруг начал Евгений, — я стоял в гостиной, дверь распахнулась, и выбежал черт в платье! Орет, хохочет, бешеный норов, темперамент, глаза горят, волосы разметались. Я захотел тебя в ту же секунду! Навязчивое желание! — он усмехнулся. — Эрот играет ради забавы, и гибнут сердца. Экая пошлятина, право!
Ольга молчала — ей не нравился этот вечер воспоминаний.
— Я вот думаю, кой дьявол меня понесло в тот вечер к Щербатовым? — не унимался Клинский. — Мог бы поехать в ресторан или к подружке, была у меня об ту пору женщина, тихая, милая, любила меня, как кошка; я к ней и собирался, так ведь свернул с полдороги, поехал к Щербатовым, где меня настигла стихия по имени Леля.
Ольга зевнула: скучно все это — нафталинные воспоминания, сожаления.
— Я пойду спать!
Он попытался удержать ее:
— Посиди со мной еще!
— Спокойной ночи, Евгений!
Ольга закрыла дверь в свою спальню; спать с Клинским она перестала еще год назад. Она знала, что у него время от времени случались интрижки, да Евгений и не скрывал их, но при этом (хотя она ни о чем его не спрашивала — ей было все равно) говорил: «Ничего серьезного, Леля, ты же знаешь, я однолюб».
«А, наверное, и впрямь однолюб, и действительно любит», — однажды не без удивления поняла Ольга, но и это уже не могло ничего изменить в их отношениях.
В эту горькую, совсем не праздничную новогоднюю ночь Ольге не спалось. Она смотрела в окно на заливаемую дождем темную улицу. В комнате тоже было темно, только под дверью протянулась полоска света — и Евгений не спал.
Вот этот полуночный час, когда стихала дневная суета, когда реальность отступала, много лет подряд был для Ольги ее любимым, заветным временем — притихшая, уставшая за день душа оживала, и можно было остаться наедине со своими мыслями.
В это время Ольга обычно представляла, как она возвращается в родной город — сходит с поезда (корабля, трапа самолета), пробегает по улицам, кивает знакомому ангелу на флюгере старого дома, выходит на Фонтанку, видит любимый дом, в котором горят родные окна, открывает старую, скрипучую дверь парадного и ныряет внутрь. А дальше, через три ступеньки, бегом, взлетает наверх, на свой третий этаж, и видит распахнутую дверь (потому что мама, как это часто бывало в детстве сестер, уже каким-то чутьем почувствовала, что дочь вернулась, и открыла дверь, не дожидаясь звонка). Она входит, обнимает родных (крепко — как после очень долгой разлуки); они садятся за стол, и пьют чай, и разговаривают — столько-то всего надо обговорить! А потом она, улучив минуту, встает из-за стола, подходит к окну и видит Сережу, который так же, как когда-то, ждет ее на их месте, у моста.
Ольга представляет это, словно прокручивает в голове фильм — эпизод за эпизодом. Вот и в сегодняшнюю ночь она мысленно отмотала пленку памяти со всеми своими январями-июлями назад и переместилась… Да вот хоть в декабрь тысяча девятьсот шестнадцатого года или в январь семнадцатого, в те метельные, зимние, счастливейшие дни.
…Отец приносит огромную, разлапистую ель, отчего маленькая гостиная Ларичевых мгновенно становится похожей на еловый лес — зеленые лапы топорщатся во все стороны, рассеивая в воздухе чуть не до самой Фонтанки запах смолы и праздника.
Мать ругает отца:
— Саша, ну зачем опять такая большая?!
Ольга смеется — из года в год повторяется одна и та же история. Отец обещает в следующем году выбрать елку поменьше, но вновь приносит огромную.
Ксюта зовет на помощь дворника:
— Акимушка, помоги, папа опять принес исполинскую ель!
Приходит Аким и подпиливает еловую верхушку.
Пока отец с дворником устанавливает ель в крестовину, Ксюта разбирает ящик с елочными игрушками, а мать принимает у мальчика-посыльного, заказанный к празднику пирог из кондитерской («Акиму отрезать и дать с собой кусок побольше!» — шепчет Софья Петровна).
За окнами идет густой снег, на окне выписаны морозные узоры, а в гостиной тепло и так уютно, как бывает, когда на любимые зимние праздники собирается вся семья.
…В гостиной раздались звон разбитой посуды и чертыхания Евгения. Ольга съежилась — за окном не дождь, а снег, и мир охвачен войной.
Семья, праздники, мирная жизнь — как это все теперь далеко.
На миг в ее голове пролетает, как ангел, спасительная мысль: а может, все они так и остались в той квартире: молодые папа с мамой, Ксюта?! Живые, живые… И окна с видом на Фонтанку светятся, и квартира так же наполнена теплом и уютом.
Ведь даже если она никогда не сможет вернуться в тот город, в тот дом, в то ошеломительное счастье, главное, чтобы в этих любимых окнах всегда горел свет. И с нежностью, протягивая руку Ксюте, через все разделяющие версты расстояний, былых обид, саднящей вины, Ольга подумала о сестре.