Компромисс. Иностранка. Чемодан. Наши - Довлатов Сергей Донатович. Страница 35
Нарядчик усмехнулся.
– Топор! – крикнул я.
Нарядчик подал Купцову топор.
– К Летяге в бригаду пойдешь?
– Да.
Пальцы его неумело сжимали конец топорища. Кисть выглядела изящно на темном залоснившемся древке.
Как я хотел, чтобы он замахнулся! Я бы скинул клифт. Я бы скинул двадцать веков цивилизации. Я бы припомнил все, чему меня учили на Ропче. Я бы вырвал топор и, не давая ему опомниться…
– Ну, – приказал я, стоя в двух шагах. Ощущая каждую травинку под сапогами. – Ну! – говорю.
Купцов шагнул в сторону. Затем медленно встал на колени около пня. Положил левую руку на желтый, шершавый, мерцающий срез. Затем взмахнул топором и опустил его до последнего стука.
– Наконец, – сказал он, истекая кровью, – вот теперь – хорошо…
– Чего стоишь, гандон, – обратился ко мне подбежавший нарядчик, – ты в дамках – зови лепилу!..
4 апреля 1982 года. Миннеаполис
Буду краток, поскольку через три дня вас увижу.
Миннеаполис – огромный тихий город. Людей почти не видно. Автомобилей тоже мало.
Самое интересное здесь – река Миссисипи. Та самая. Ширина ее в этих краях – метров двести. Короче, на виду у толпы американских славистов я эту реку переплыл.
Переплыл Миссисипи. Так и напишу в Ленинград. По-моему, ради одного этого стоило ехать…
Знаете, в марте я давал интервью Рою Стиллману. И он спросил:
– Чем тебя больше всего поразила Америка?
Я ответил:
– Тем, что она существует. Тем, что это – реальность.
Америка для нас была подобна Карфагену или Трое. И вдруг оказалось, что Бродвей – это реальность. Тиффани – реальность. Небоскреб Утюг – реальность. И Миссисипи – реальность…
Как-то иду я по Нижнему Манхэттену. Останавливаюсь возле бара. Называется бар – «У Джонни». Захожу. Беру свой айриш-кофе и располагаюсь у окна.
Чувствую, под столом кто-то есть. Наклоняюсь – пьяный босяк. Совершенно пьяный негр в красной рубашке. (Кстати, я такую же рубаху видел на Евтушенко.)
И вдруг я чуть не заплакал от счастья. Неужели это я?! Пью айриш-кофе в баре «У Джонни». А под столом валяется чернокожий босяк…
Конечно, счастья нет. Покоя тоже нет. К тому же я слабовольный. И так далее.
Конечно, все это мишура, серпантин. И бар, и пьяный негр, и айриш-кофе. Но что-то, значит, есть и в серпантине. Сколько раз за последнее десятилетие менялся фасон женских шляп? А серпантин тысячу лет остается серпантином…
Допустим, счастья нет. Покоя – нет. И воли – тоже нет.
Но есть какие-то приступы бессмысленного восторга. Неужели это я?
Живу в отеле «Куртис» с множеством разнообразных увеселений. Есть бар. Есть бассейн. Есть какая-то подозрительная «Гавана-рум». Есть лавка сувениров, где я приобрел купальные трусики для Миссисипи. (На передней части изображена сосиска и два крутых яйца…)
Есть чистые простыни, горячая вода, телевизор, бумага. Есть потрясающий сосед – Эрнст Неизвестный. (Только что он убедительно доказывал Гаррисону Солсбери: «Вертикаль – это Бог. Горизонталь – это Жизнь. В точке пересечения – я, Микеланджело, Шекспир и Кафка…»)
Есть – вы, которому я шлю это дурацкое письмо.
Живу в отеле. Участвую в каком-то непонятном симпозиуме. Денег – около сотни.
Рано утром выйду из гостиницы. Будет прохладно и сыро. Меня остановит какой-нибудь голодранец и спросит:
– Нет ли спичек?
Я отвечу:
– Держи.
И протяну ему зажигалку. И человеку будет трудно прикурить на ветру. И тогда я добавлю:
– В себя, в себя…
И вряд ли он будет глазеть мне вслед. Потому что эти несколько слов я могу выговорить без акцента.
Он скажет:
– Прохладный день сегодня.
И я отвечу:
– Sure.
И мы пойдем – каждый своей дорогой. Два абсолютно свободных человека. Участник непонятного симпозиума и голодранец в джемпере, которому позавидовал бы Евтушенко…
Ночью мы играли в бинго. И Неизвестный проиграл четыре раза. Значит, он победит в какой-то другой, неведомой игре…
Всех обнимаю. Скоро увидимся. Везу небольшой отрывок и конец тюремной повести. Мне его передали через Левина из Техаса. Начало отсутствует. Начиналась она, я помню, так:
«На Севере вообще темнеет рано. А в зоне – особенно…»
Я эту фразу куда-нибудь вставлю.
Ну, до встречи…
Как только оборвался рев моторов, высоко над головами зашумели сосны. Заключенные бросили работу, вытащили ложки из-за голенищ, пошли к сараю.
Баландер погрузил черпак в густую и темную жижу.
Ели молча, затем достали кисеты и прикурили от головни.
Дым костра уходил, становился бледным октябрьским небом. Было тихо. Сосны шумели в опустевшем без гула моторов пространстве над лесоповалом.
– Поговорим о чудесах? – сказал бугор Агешин, надвинув рваный зековский треух.
– Кончай, – отозвался Белуга, – после твоих разговоров не спится.
– Не спится? А ты возьми ЕГО – да об колено! На воле свежий заведешь, куда богаче…
Зеки нехотя рассмеялись. Осенний воздух был пропитан запахом солярки. Покачивались деревья в бледном небе. Солнце припадало к шершавым желтоватым баланам.
В стороне курили двое. Коротконогий парень в застиранной телогрейке – Ерохин. И бывший прораб, уроженец Черниговской области, тощий мужик – Замараев.
– Пустой ты человек, Ероха, – говорил Замараев, – пустой и несерьезный. Таким в гробу и в зоосаде место…
– Уймись, – сказал Ероха, – попер как на буфет!.. А то ведь у меня не заржавеет. Могу пощекотить…
– Испугал… Все треплешь языком, а жизнь проходит…
Ерохин рассердился:
– Брось мансы раскидывать, чернуха здесь не пролазит… Да и что с тобой говорить? Ты же серый! Ты же позавчера на радиоприемник с вилами кидался… Одно слово – мужик…
– У нас в каждой избе – радиоточка, – сказал Замараев.
Он мечтательно возвысил глаза и продолжал:
– У меня пятистенка была… Сарай под шифером… Коровник рубленый… За окнами – жасмин… Я жил по совести. Придет, бывало, кум на разговенье…
– Кум? – забеспокоился Ероха. – Опер, что ли?
– Опер… Сам ты – опер. Кум, говорю… Родня… Придет, бывало. Портвейного вина несет бутылку… Кум у меня серьезный человек был, инвалид…
– Партийный, что ли? – снова вмешался Ероха.
– Беспартийный коммунист, – отчеканил Замараев, – ногу потерял в ежовщину…
– Значит, враг народа?
– Не враг, а лейтенант ОГПУ. Таких, как мы, шакалов охранял. Ноги лишился. На боевом посту отморозил… Из рядов его выгнали, но пенсию дали…
– Зря, – сказал Ероха.
Замараев не расслышал. По лицу его бродила счастливая улыбка. Он продолжал:
– А кум мой пошутить любил. Бывало, говорит с порога: «Иди за маленькой!» Я только галоши надену, а кум смеется: «Отставить, у меня есть». И достает бутылку красного. У нас вино продавалось за рубль четыре. А на вкус как за рубль семьдесят две. Разольем, бывало… Благодать, порядок в доме… Я жил по совести…
– По совести… А сел за что?
Замараев молча стукнул веточкой по голенищу.
– За что, говорю, сел? – не унимался Ероха.
– Да за олифу.
– Крал, что ли?
– Олифу-то?
– Ну.
– Олифу-то да.
– По совести… А потом ее куда? На базар?
– Нет, пил заместо лимонада.
– Так, – усмехнулся Ероха, – сколько ж ты олифы двинул?
– Эх, было время, – сказал Замараев, – было время… Олифы-то? Тонны две.
– Сколько ж это денег? Полкуска?
– По иску – сорок тыщ. На старые, конечно…
– Ого! А если взять на кир перевести?
– Пустой ты человек, – рассердился Замараев, – одно у тебя в голове. Ты шел бы в цирк заместо кенгуру. Слыхал про кенгуру? Такая, с гаманцом на брюхе…
– Да не прихватывай ты, – сказал Ероха, – не прихватывай. А то как дам по чавке!