Формула гениальности - Алимбаев Шокан. Страница 58

Наркес, придя в номер, облачился в турецкий халат. Самые разные мысли приходили к нему.

В юности, когда он болел и погибал от тяжелого недуга, он мучительно раздумывал о смысле своей жизни. Зачем он пришел в этот мир? Для чего, с какой целью? А ответ, между тем, был прост. Он пришел в этот мир, чтобы совершить открытие формулы гениальности, поведать людям об этом открытии, рассказать о нем. Больше от него ничего не требовалось. И не надо было долгие годы мучительно размышлять об этом. Он все равно совершил бы это открытие, даже если бы он очень хотел убежать куда-нибудь от него. Открытие это и есть основной смысл, основное содержание его судьбы, то, что уже сегодня и теперь навсегда будет принадлежать вечности. Все остальное – сиюминутное, сегодняшнее, преходящее.

Конечно, за величайшее открытие он заплатил величайшей ценой. Иначе и не могло быть. Только самой крайней ценой можно заплатить за самые сокровенные тайны природы. В этом он похож на Бетховена, о котором Антол Рубинштейн восклицал: «О глухота Бетховена! Какое страшное несчастье для него самого и какое счастье для искусства и человечества!» Судьба может заставить гения совершить уникальное деяние, только обуздав все интересы, свойственные каждой человеческой личности, самым жестоким образом. Человек совершает великое только под давлением железной руки необходимости. Не будь ее вовсе или будь ее давление слабее, мы не досчитались бы сегодня многих великих открытий. Ибо человеку свойственны не только титаническая вера в свое дело, но и сомнения. Чем тяжелее путь, тем сильнее сомнения. Разве не был он готов в трагических обстоятельствах своей жизни отречься несколько раз от борьбы и от своей миссии? Он не видит ничего зазорного в этих редких моментах слабодушия, ибо человек не состоит весь из одной только великой воли и великого героизма. Тот, кто утверждал бы обратное, был бы самым последним лицемером. Но он умел побеждать приступы отчаяния и малодушия и дойти до великой победы.

Разве в изнурительной борьбе за высший чемпионский титул в науке, в борьбе не за крохотное место на служебной лестнице, а за величайшее в истории человечества открытие, разве не показал он себя великим стратегом и редчайшим бойцом, который, несмотря на чудовищную свою усталость и болезнь, победил самых мощных, тренированных, физически великолепных бойцов? Разве не нес он в себе всю жизнь осознание непревзойденной своей мощи, ту ни с чем не сравнимую уверенность в себе, которая делает отдельных представителей человеческого рода Аристотелями, Фараби, Гомерами, Данте, Фирдоуси, Авиценнами, Кеплерами, Ньютонами и Эйнштейнами? Разве не питала его долгие годы одна лишь вера в то, что он способен преодолеть недоброжелательность любых гигантов и преодолеть любое сопротивление, в каких бы масштабах оно не было ему оказано? Но он победил не потому, что обладал уникальной силой. Он победил только потому, что думал о людях, а не о себе, хотел совершить чудо для них и сотворил его. «Через все страдания и слезы, через всю трагедию личной жизни я пришел к вам, люди… И теперь навсегда останусь с вами… И никто никогда не сможет разлучить нас…» – думал Наркес.

Размышления его прервал телефонный звонок. Звонил Карим Мухамеджанович. Он деликатно осведомился, отдохнул ли немного Наркес и выразил свое желание прийти к нему в номер.

– Приходите Каке, – ответил Наркес и, опустив трубку, взглянул на часы. Было без пятнадцати минут восемь. Он отдыхал почти полтора часа. Через несколько минут пришел и Карим Мухамеджанович. Еще утром он выглядел почему-то усталым и утомленным. Сидя в президиуме рядом с Аскаром Джубановичем и Наркесом, он время от времени незаметно для всех зевал. «Плохо спал, наверное, – подумал тогда Наркес. – Может быть, нездоровилось или даже приболел». Но спросить пожилого ученого о чем-либо счел неудобным. Целый день Сартаев был молчаливым и задумчивым. Куда-то девались свойственные ему обычно чрезмерная вежливость и предупредительность.

Вот и сейчас, войдя в номер, он выглядел более сдержанным, чем обычно. Сев на предложенный стул, Карим Мухамеджанович обменялся с Наркесом несколькими, ничего не значащими традиционными вопросами, затем умолк и некоторое время сидел молча, что-то обдумывая. Наркес видел, что пожилой человек пришел к нему неспроста, но молчал, чувствуя, что заговорить в этой ситуации первым будет неудобно.

– Наркесжан, – после некоторого, довольно затянувшегося молчания сказал пожилой ученый, глядя на сидящего напротив него Наркеса красными и усталыми глазами, – чувствую я: возраст сказывается. Не так уже делаю что-то, как надо. Отстаю в чем-то от молодых… Хочу на пенсию уйти. Как ты считаешь, правильно я решил, нет?

Наркес взглянул на усталое, в глубоких и резких складках лицо пожилого ученого, на его белые виски и не вчера поседевшие волосы и немного задумался.

– Каке, рано вам еще уходить на пенсию и думать о ней, – через некоторое время произнес он.

– Никто из идущих следом за вами не может заменить вас и не скоро наберет такой опыт. Никто не знает вашу работу лучше вас. А почему вы вдруг подумали об этом?

Пожилой ученый опустил глаза и не ответил. Плечи его сутулились, как крылья у старого, ослабевшего уже беркута. Лицо было тусклым и усталым. Под глазами набрякли тяжелые, большие мешки. Очевидно, он провел накануне трудную, может быть, бессонную ночь.

– Я…очень виноват перед тобой, Наркесжан… – с большим внутренним усилием произнес наконец Карим Мухамеджанович.

– Прошлое теперь не вернешь… – просто и немного грустно сказал Наркес. – Вы сами выдумали эту борьбу, сами питали ее, сами боролись с воображаемым врагом… Вы знаете, что я никогда и ничего не боялся. По своему характеру я обладал всегда не безрассудной, нет, а патологической, если будет позволительно так выразиться, смелостью. Одному богу известно, каких немыслимых усилий мне стоило не отвечать на борьбу, навязанную мне разными людьми в разные годы, при такой смелости. Психологически легче было бы бороться, чем мучительно размышлять и придерживаться не нужных никому и непонятных, кроме тебя, каких-то нравственных принципов. Вы знаете, что я никогда и ничего не предпринимал против вас, впрочем, как и против других. Я думаю, что этого тоже немало. Это тоже было нелегко для меня…

– Я понимаю тебя, Наркесжан… Я очень виноват перед тобой. И поздно теперь уже оправдываться, – устало проговорил Карим Мухамеджанович.

– Но вы не отчаивайтесь, Каке, – потеплевшим вдруг голосом сказал Наркес и, взглянув на Сартаева, улыбнулся широко и открыто. – У нас еще есть время изменить прошлое… У нас еще все впереди, – серьезно добавил он.

Пожилой ученый неожиданно опустил голову и долго не поднимал ее.

– Аскар Джубанович уже заждался, наверное, нас, – несколько поспешно сказал Наркес.

Он встал с дивана, легкой походкой подошел к креслу у журнального столика и, удобно устроившись в нем, позвонил по телефону.

– Аскар Джубанович, вы уже, наверное, заждались нас? Мы сейчас придем.

Они вышли из номера. Зайдя за Аскаром Джубановичем, вместе спустились на лифте на первый этаж, в ресторан. Ужин затянулся. За неторопливой беседой незаметно пролетело время. В начале одиннадцатого ученые вышли из ресторана и поднялись на свой этаж. Проводив старших коллег, Наркес вернулся в номер и через некоторое время лег спать. Перед сном его мысли снова вернулись к Кариму Мухамеджановичу. Много зла сделал он ему, Наркесу, за двенадцать, лет со времени их первого знакомства. Даже когда он вышел сперва на всесоюзную, а потом на мировую арену, Карим Мухамеджанович продолжал тайно бороться с ним. Видимо, он считал, что слава Алиманова каким-то образом наносит урон его авторитету первого ученого в биологической науке Казахстана, каким он считал себя. Наркес не отвечал на эту борьбу. Он считал подобные поступки неблаговидными и ненужными. Ибо он знал, что на этом свете нет ровным счетом ничего, за что не пришлось бы держать ответ перед другими людьми или перед самим собой. Он был глубоко убежден, что нет человека, который не был бы побежден постоянно добрым отношением к нему. И вот теперь он стал свидетелем истинности своих убеждений. Он воочию убедился в том, что даже самый заклятый, теперь уже в прошлом, враг сам явился к нему с повинной, покоренный силой его великой доброты, его, Наркеса, который по возрасту был равен сыну Карима Мухамеджановича. И еще знал Наркес, что победа над душой хотя бы одного человека в нравственном плане, отречение последнего от всех своих прошлых пороков и заблуждений, возвышающее и очищающее его самого, – есть самая великая победа, которую когда-либо можно одержать в этом подлунном мире, ибо победа добра безмерно больше победы насилия. Так и только так толковал Наркес все явления нравственного мира.