Год Иова - Хансен Джозеф. Страница 6

Он улыбается и с печалью удивляется своей улыбке, вспоминая о том, какую боль ему причинил Джой Пфеффер. Бедный Джой!

— Хорошая, честная это работа — печь хлеб. То, что действительно нужно людям.

— Купи сё, — отвечает она, стоя у входа на кухню.

— Нет денег.

На заднем крыльце он видел зелёное пластмассовое ведро. Он идёт туда за ведром и снимает с ржавого гвоздя сухую, покрытую паутиной тряпку. Он несёт ведро и швабру к вымытой раковине.

— Раньше я думал, что когда у меня будет много морщин и седых волос, — он насыпает моющий порошок в ведро. — деньги перестанут волновать меня, потому что тогда я уже не буду таким красивым. Однако, они всё ещё меня волнуют.

Он наливает воду из белого пластмассового кувшина на дно ведра. От паров зашипевшего порошка у него слезятся глаза.

— Мне никогда не стать богатым.

Он заливает в ведро кипяток. Она говорит.

— Моя работа приносит смешные доходы. Уже много лет. Арми удерживает меня от активной торговли. Твоя бывшая комната забита доверху. Не беспокойся — когда я умру, ты получишь много денег. Я обещаю.

— Ни слова больше о смерти, ладно?

Он выключает кран и ставит тяжёлое ведро на пол. Он опускает в него свалявшиеся ленты швабры.

— Ты не должен мыть пол, — говорит она.

— Конечно, не должен.

Он поднимает швабру, нагибается и выжимает струйку мыльной воды ладонью, которая пересечена длинным белым шрамом. Он шлёпает об пол мокрыми лентами швабры и начинает мыть. Он деликатно улыбается ей:

— Я делаю это потому, что мне так хочется, хорошо?

— Тогда сними ботинки и носки, — говорит она. — И закатай брючины.

— Да. Верно.

Он садится на стул и делает это.

— Ты будешь ткать? Или, может быть, хочешь прилечь?

Он ставит ботинки на стол, запихивает в них носки. Поочередно он ставит на стол четыре стула, ножками вверх. Это напоминает ему то время, когда он работал уборщиком в кафе — тогда он был молод и перебивался ролями в маленьких третьесортных театрах, где либо платили мало, либо вообще ничего.

— Наверное, ещё поработаю, — говорит она, собирается выйти, но поворачивает. — Оливер, извини, что я тебя осуждала. Знаешь, — она морщит лоб, пытаясь подобрать слова, — не твоя вина в том, что ты такой — какой есть. Это всё тот жалкий Ле Клер.

Он продолжает мыть, стоя спиною к ней. Он закрывает глаза и устало произносит:

— Это не так, Сьюзан. Он не сделал бы того, что сделал, если бы я уже не был таким — как это ты сказала? — какой есть. Я тогда этого ещё не знал, нет. Не будем называть все словами. Но Ле Клер знал. Он смог это увидеть. Как смог и Унгар, когда пришла его очередь. Это шестое чувство. — Чепуха, — говорит она.

Он смотрит на неё.

— Ты забываешь о мальчике, который одевался в мамино платье. Накладывал мамину косметику. И даже мамино нижнее бельё. О, впрочем, о нижнем белье ты не знала. Этот порок был скрытым. Но остальное? Не показалось ли тебе это несколько странным для маленького мальчика?

— Это была актёрская игра, — снисходительно заметила она. — Ты любил это с самого детства и всё ещё продолжаешь любить. Переодеваться. Быть кем-то другим. Смех, аплодисменты.

Она делает паузу и смотрит на него. — Ты не носишь сейчас женскую одежду?

Джуит качает головой, босиком подходит к ведру, споласкивает ленты швабры и накрепко выжимает. — Дело не в Ле Клере. Дело во мне. — Он оставляет швабру отмокать в мыльной воде. — Я подстегнул его. Мне льстило внимание, которое он мне уделял, его улыбки, как он гладил меня по волосам, его маленькие подарки. Но я чувствовал, что здесь было нечто большее.

Он поднимает швабру, с которой стекают струйки воды, и шлёпает ею об пол. Вода растекается по грязному линолеуму. И снова он оттирает его. На вымытых полосах начинает проступать настоящий светло-голубой цвет линолеума.

— Я играл этим бедным человеком, как рыбой, подцепленной на крючок.

— Ты не осознавал, что делаешь, — усмехается она. — Ты ведь не знал о том, что он будет тебя сексуально домогаться. Ты вообще ничего не знал о таких вещах. Конечно, не знал.

Проводя шваброй по полу, Джуит грустно улыбается.

— Домогаться. Ну, что за слово. Он был деликатным, добрым. Я помню, как дрожали его руки. Сьюзан, он плакал.

Она фыркает.

— Расплакаться ему было проще простого. Я помню, как он расплакался в нашей гостиной, когда папа сказал, что ему известно о том, что он с тобой сделал.

— Сделал со мной? — холодно усмехается Джуит. — Сьюзан, я почти сломал жизнь этому человеку. Я никогда не забуду этого и никогда себе не прощу.

— Ерунда. Если в тот день кто-то и сломал жизнь Джону Ле Клеру, то это был он сам. Он был взрослым мужчиной, Оливер. Он знал, что делает. Ты был ещё ребенком.

— Мне было одиннадцать лет, — отвечает он. — Я был не младенцем.

— Он вызвал у тебя отвращение и испуг, и ты испугался.

— И что есть мочи помчался доносить на него. Это было подло, вероломно, ужасно. — Он снова окунает швабру в мыльную воду и, шлёпая ею об пол, начинает мыть линолеум в другом месте. — Я это знал. И знал, что он не может с собой совладать. Не спрашивай, как я узнал об этом. Есть вещи, которых просто нельзя объяснить.

— Оливер, жалкая должность директора крохотного общественного театра — вот все, чего этот человек лишился. Он не попал ни под суд, ни в тюрьму. Об этом не было ни слова в газетах Папа позволил ему легко отделаться, чтобы оградить тебя от огласки. Ты же не думаешь, что он помер с голоду? — обронила она короткий смешок — Должно быть, он устроился на работу в другом крохотном театре в другом маленьком городе, не правда ли? И несомненно жил счастливо, развращая маленьких мальчиков сколько душе угодно. Иногда ты бываешь таким идиотом.

— Надо бы сменить воду, — говорит он.

— Прости за моё упрямство, — говорит она. — Я рада, что ты пришёл. Все эти годы я скучала по тебе. Мне всегда было не по себе от того, что мы жили врозь. Я счастлива, что ты снова здесь появился — и вовсе не потому, что ты делаешь за меня эту грязную работу. Ты был нужен мне, Оливер. И ты нужен мне.

Он выливает воду из зелёного ведра в раковину. Воды меньше, чем грязи. Он насыпает в ведро новую пригоршню моющего порошка. Вода прекращает стекать, и раковина остаётся наполовину полной. Он засучивает рукав и погружает руку под воду. Чем это засорился сток? Он вынимает какой-то засаленный ком. Собачья шерсть. Он не мыла пол с тех пор, как погиб Ламберт. Он кидает* мокрый клок шерсти в белый пакет для мусора. Раковина опорожняется, издавая засасывающий звук Он ставит ведро под кран, открывает мощную струю горячей воды. Он смотрит на неё. Она стоит в дверном проёме в потрёпанных синих джинсах и клетчатой рубашке навыпуск с вышитыми цветами. Ещё одежду тоже надо стирать.

— Спасибо, — говорит он. — Я долго ждал, чтобы кто-нибудь сказал мне это. Я рад, что этим человеком оказалась ты.

ФЕВРАЛЬ

Он опоздал и был собой недоволен. Уже восемь, и Билл, конечно, уехал, хмурый и возмущённый. Джуит отпирает тяжёлую стеклянную дверь и с ключами в руке пересекает тамбур по длинной небезупречно чистой ковровой дорожке с рисунком в виде гроздьев и лоз винограда. Он поворачивает ключ в замке тонкой латунной дверцы почтового ящика. Билл туда никогда не заглядывает — даже если бы подписался на лотерею, где обыкновенно разыгрывались дом, машина, видеомагнитофон и, среди прочего, как-то раз, чистокровная джерсейская корова. Рекламные проспекты с улыбками, голубым небом и премиальными кубками на плотной глянцевой бумаге время от времени привлекали его внимание. Правда, не часто. И не в последнее время. Во всяком случае тс, которые припоминал Джуит.

Всякий раз открывая ящик, Джуит и не помышляет о том, что там могут оказаться чеки на его имя. Но живёт с надеждой. Однажды, совершенно случайно, по телевизору повторили рекламный ролик, где он улыбается своему «внучку», который держит в руках пакет сухой каши. Ио это произошло не сегодня. Сегодня на дне ящика лежит одинокий конверт. Он вынимает его и толкает дверцу, которая захлопывается со щелчком. Он опускает ключи в карман и проходит через внутренний дворик мимо бассейна, где плещется голубая вода. Он поднимается по лестнице на галерею, глядя на конверт без особого интереса.