Нарисуй мне дождь (СИ) - Гавура Виктор. Страница 12
В последнее время эти встречи все чаще стали сопровождаться употреблением алкоголя во всех его видах. Завсегдатаи интеллектуалы всегда были готовы выпить на шару, алкоголь раздвигал пределы неутешительной обыденности, но они не приветствовали подобное времяпрепровождение, пьяный не мог здесь чувствовать себя комфортно. Поэтому Ли все чаще тянуло, как она выражалась: «на дно», подальше от этого вычурного окружения, к живым людям, в гущу жизни и она «шла на погружение, на двадцать тысяч лье под воду, ‒ на рандеву с капитаном Nemo» [13].
Всеобщее отсутствие доброты действовало на нее угнетающе, и когда на нее начинал давить «столб воздуха силою в двести четырнадцать кило», она шла в «Чебуречную». Здесь она тоже знала всех, для нее не существовало неинтересных людей. Каждый на что-то годился, если не мог рассказать, то мог послушать. Сюда, в «Чебуречную», она приходила все чаще, это был ее второй, как мне кажется, более любимый дом. «Париж» и «Чебуречная», в этих порождениях общепита, не было ничего похожего. Они были, как два параллельных, не соприкасающихся мира. И все же, Ли больше по душе был второй, ‒ пестрый и шумный мир пивной со своим надрывным весельем, неповторимой грустью и драматизмом.
– В «Чебуречной» никто не пристает ко мне с расспросами: «Зачем пришла? Чем занимаешься, почему не на работе?» ‒ говорила она. ‒ Моя жизнь единственная моя собственность и принадлежит она мне одной. Терпеть не могу, когда начинают ко мне лезть и требовать отчета. Наотчитывалась, хватит! А здесь, я свободна от надзирателей, могу отвязаться в полный рост, никому и в голову не прейдет меня за это порицать.
Я ее понимал, но, в то же время, сознавал и другое. Притоны, наподобие «Чебуречной», привлекают нетерпимые натуры, не уживающиеся с будничной жизнью. Они больны неизлечимой болезнью, которая называется: «Непереносимость повседневности». Безрадостная серость будней для них невыносима, она их убивает. Пребывая в разладе с обществом и самим собой, они глубоко несчастны. Здесь же, сосредоточение жизни со всей ее красотой и уродством, жестокостью и страстями, а главное, здесь есть эрзац независимости и видимость свободы, и даже некое равноправие. Алкоголь и нищета уравнивают всех, примиряя их с действительностью. Но, это призрачный мир, – побег от настоящего, в пьяную стадность.
В последние дни ею начали интересоваться сотрудники районного отделения милиции. В этом Ли посодействовала ее соседка по коммунальной квартире, с которой она имела неосторожность повздорить.
– Что за жизнь, поголовная регламентация: делай то, не делай этого! – огорчалась Ли. – Все к тебе цепляются, если ты на них не похож. Скажи, много ты видел здесь нормальных человеческих людей? Участковый мент приходил, угрожает, если не устроюсь на работу в течение двух недель, будут судить за тунеядство. С этих полупсов станет, осудят. Вот и жгу я эту жизнь с обоих концов. Разве это жизнь? «Если это жизнь, то что тогда смерть?..» – словами старинной еврейской песни, спрашивала она у меня. И на этот вопрос не нужен был ответ.
Она и прожигала ее, жила на износ, как на ускоренной перемотке. Ее переполняло упоение жизнью, радость била из нее протуберанцами веселья. Она обладала удивительным запасом жизненных сил, неутомимой энергией, ни в чем не зная середины. Она могла сутки напролет без сна и перерыва на обед пить, петь и плясать, говорить без умолку, выдавая настоящие словесные фейерверки, изображая все в лицах, в жестах, в переменах голоса, прикуривая сигарету от сигареты, пересыпая свою речь к месту сказанными прибаутками и солеными словечками и хохотать от удачной остроты громче всех. Даже по моим меркам, она тратила себя без преувеличения предостаточно. Может, она испытывала необходимость выпустить избыток энергии? Но разве можно было ограничить ее какими-то рамками, тем более подчинить чьей-то воле. Да она бы просто взорвалась, как перегретый атомный реактор!
– Я буду делать то, что хочу, а не то, что меня заставляют эти надсмотрщики, – сказала она, когда ее основательно достала окружающая общественность. – А чему быть, того не миновать. От себя не убежишь. Нет такого коня, на котором можно от себя ускакать, даже если это будет розовый кабриолет.
Но, несоизмеримо чаще Ли находилась в превосходном настроении. Каждое утро она распахивала свои объятия новому дню так, словно ждала от него только хорошего. Она радовалась жизни, и всем сердцем хотела, чтобы окружающие тоже наслаждались ею. Она представляла собой редкий тип человека с открытой душой, щедро раздающей ее тепло людям. Наделенная светлым даром вызывать к себе симпатии людей, она была благожелательна и общительна, и доверчиво открыта. Не только в «Париже» или в «Чебуречной», но везде, куда бы Ли не пришла, она чувствовала себя, как дома. Только своего дома у нее, по сути, не было и она страдала от своей безбытности.
– Дом, это не определенное место, ни стены или какая-то там обстановка… Дом, это нечто большее. Дом, это чувство дома, – как-то сказала она мне.
– Я даже не знаю, каким себе представить свой дом. Я нем думаю… О доме, в котором буду жить. Впрочем, нет, знаю! Это будет такое место, где поселится мое сердце, – и неожиданно продекламировала Вийона из «Баллады поэтического состязания в Блуа».
Не только по этим стихам, но и по другим ее высказываниям я замечал, что она куда более начитанна и образованна, чем я предполагал. Она не раз удивляла меня обширностью своих познаний в литературе, в музыке, живописи.
Ли мало рассказывала о своей семье, со временем, я узнал о ней больше. Ли говорила, что свое детство провела в смертной скуке. Ее отец и матерь жили по строгим коммунистическим правилам, у них не принято было проявлять по отношению к детям и друг к другу любые теплые чувства. Нельзя сказать, что родители ее не любили, но они как бы стеснялись проявлять нежность к своим детям, оттого она так тянулась к ласке. Отец и мать с детства воспитывали Ли в паутине необъяснимых, порой нелепых запретов. Запрещалось решительно все: от игр с детьми с наступлением сумерек, до мини-юбки, о применяемой всеми ее сверстницами косметики и речи не могло быть.
В ней росло возмущение против тирании родителей, склонных, как им представлялось, из самых благих побуждений, подавлять всякий независимый голос. Это регулярное бытовое притеснение закончилось восстанием, которое перешло в непрерывную войну. С детства, обделенная лаской, живя в безлюбовной семье, ей казалось, что родители у нее ненастоящие, а взявшие ее на воспитание чужие люди. Их неусыпный контроль был глубоко противен всему ее духовному складу.
Еще подростком, она для себя решила, что уцелеет от полного их порабощения только в том случае, если будет во всем им противостоять. Это они взлелеяли в ней неприятие всех оков условностей, своими стараниями они сформировали и развили у нее непримиримое сопротивление против любого подчинения. Сейчас ее общение с родителями состояло в сплошном выяснении отношений. «Изо дня в день, одни попреки да мелкие дрязги», ‒ рассказывала она о них. ‒ О чем ни заговорят, всегда заварится каша и кончится ссорой. Я уже видеть их не могу».
– Многие запреты выдумывают для тебя твои близкие,– в одном из наших разговоров говорила мне Ли. – И давай дуплить: «На высоких каблуках не ходи, испортишь походку, косметику нельзя, от нее один шаг к падшеству, яркую одежду не носи, от нее прямая дорога к ослеплению похотью и разврату». Конечно, красивая одежда, выглядит странно, а то, что странно, то непристойно, и свидетельствует «о порочных наклонностях». А ведь привлекательная одежда, это способ самовыражения, без него не может реализоваться личность.