Фонарь на бизань-мачте - Лажесс Марсель. Страница 30

Я подошел и поставил канделябр на ночной столик.

XXVII

Задолго до рассвета я спустился в свою комнату и выбрал в шкафу суконные темно-синие брюки и белую шелковую рубашку. Все еще спало. Луна уже закатилась, снаружи была кромешная темнота. Но полчаса-час, и окрестные поместья выйдут из своего безмолвия.

На втором этаже одежда пока не высохла.

— Мне бы надо переодеться… — сказала мне Изабелла.

Я поднялся и положил рубашку и брюки в ванную комнату. Когда Изабелла появилась оттуда в мальчишеском одеянии, ее волосы были еще распущены. Я подошел, запрокинул ей голову и начал приглаживать всю эту темную массу назад. Я смотрел ей в глаза. Лицо ее было счастливым и размягченным.

Я смотрел на нее, как вдруг мне на память пришла одна фраза: «Да простит меня бог, я не люблю эту женщину, я никогда эту женщину не любила». Пальцы мои заскользили медленнее.

Расстались мы на террасе. Она не позволила мне ее проводить. «Если случайно мне кто-нибудь встретится, пусть я уж лучше буду одна».

Я дождался, пока растает во тьме белое пятно рубашки, и снова поднялся наверх. Изабелла натянула простыни, положила на место стеганое одеяло. Легкие вещи она унесла с собой, но тяжелое суконное платье осталось на кресле, и надо было снести его на чердак. Ванную комнату я постарался прибрать. Мокрые башмачки Изабеллы оставили следы на паркете. Когда помещение приняло свой обычный вид, я перекинул через руку ее серое платье и запер дверь.

На чердаке, куда я попал впервые, я повесил платье на вешалку, чтобы оно просохло. Я знал, что слуги никогда под крышу не лазили, разве в тех случаях, когда требовалось убрать ненужную мебель или предметы, которыми повседневно не пользовались. При свете свечи я узнал свои дорожные чемоданы, которые были приставлены к сундуку с золотыми заклепками. Я спешил. Когда я спускался по узкой чердачной лестнице, пропели первые петухи. Из своей комнаты я услышал, как стукнула дверь хлева, и до меня долетело позвякиванье ведер. Вспомнив о ставне, который я так и не закрепил, я только пожал плечами. Растянулся под простыней и уснул.

Когда я открыл глаза, на стенных часах было девять. На столике у изголовья кровати стоял простывший кофе. Рантанплан не осмелился меня разбудить, и я не услышал колокола, созывавшего на перекличку.

Я быстро оделся. На втором этаже горничные натирали паркет. Жизнь вокруг меня продолжалась, и я себя спрашивал, возможно ли, чтобы все так и шло заведенным порядком: мужчины — в поле, пекарь — в полуподвале у своей печи, волы впряжены в тележки, погонщики прилаживают свою поступь к их медлительному движению.

Я постоял у окна. Розовые лилии исчезли, залитые ночным дождем и грязью, зато гвоздичные деревья тянули к утреннему солнцу пучки своих острых, как гвозди, цветов.

Я попросил оседлать Тальони. Мне было необходимо проехаться одному по какой-нибудь тихой укромной дороге. Рабы очищали от листьев тростник на склоне Креольской горы, и я поехал в том направлении. Дождь придал листве новый блеск, от земли поднимался пар. На обратном пути я остановился проверить, идет ли засыпка болот. Вчерашний ливень заставил прервать работу. Еще денек или два — и бригада под руководством Бдительного вновь возьмется за дело. У подножия Креольской горы я попытался представить себе, как будет выглядеть этот пейзаж, когда кончатся осушительные работы. Сбегающие к морю поля и неоглядная равнина с одной лишь маленькой рощицей, которую я обещал себе сохранить. Еще восемь или десять месяцев — и где-нибудь в уголке ландшафта встанет труба завода на паровой тяге. Никакой замысел в это утро не мог показаться мне слишком честолюбивым. Я предался праздным мечтам, не имеющим ни конца, ни цели. В нас осталось — по крайней мере, в некоторых из нас, — от наших пещерных предков влечение к опасностям и потребность превозмогать их и властвовать. Но бывает, однако, и так, что жизнь уводит нас далеко за пределы наших надежд. Эту последнюю ночь я прожил по ту сторону самых смелых своих упований. Я себя чувствовал сильным и победительным.

Кобыла бежала рысью, и ветер с моря сек мне лицо. Я запел во все горло. Встречавшиеся по дороге рабы смотрели мне вслед. Когда я приехал домой, стоявшая на террасе Плясунья Розина заулыбалась.

— Совсем как при господине Франсуа, — сказала она.

Я вспомнил о том, что в первый же день рассказывал мне Рантанплан. Не будь он сейчас на полях, он, несомненно, вышел бы мне навстречу с этим же замечанием на устах.

Едва после завтрака в полуподвале кончилась суета, я полез на чердак. Солнце било в слуховые оконца. Платье висело на вешалке. Я потрогал его. Оно уже было сухое и источало тонкий цветочный запах. Я подошел к слуховому окну, приложил к нему лоб. Это платье и этот запах взбудоражили все мои чувства. Куда только не занесет меня необузданное воображение? Но я знал, что не следует поддаваться этой опасной легкости. «Вы сами должны положить конец всей этой истории», — сказала госпожа Букар. Час настал.

Я повернулся. Ничто так не отвлекает вас от своей персоны, как таинственная атмосфера какого-нибудь чердака. В течение целого века на чердаке «Гвоздичных деревьев» складывали самые что ни на есть причудливые предметы. Кресла и сундуки, старые плетеные кровати, столы с выщербленными мраморными досками, всякий хлам, оставшийся после нескольких переустройств, — все это было скучено под крышей дома.

Я загляделся на старую колыбель со столбиками и вырезанными по дереву розетками. Рядом, как будто бы для того, чтобы служить сиденьем матери или кормилице, поставили большой ларь, украшенный такой же резьбой. Мне показалось, что годы словно бы улетучились, что я снова мальчик и у меня каникулы. На кухне одной фермы возле окна стояла такая же колыбель, как эта, которую я сейчас вижу. И рядом — похожий ларь, свадебный, в какой молодые бретонки — невесты некогда складывали приданое… Этот ларь, эта колыбель принадлежали, наверное, Катрин Куэссен. На них лежал тонкий слой пыли. Я думал о тех рабочих руках, что уже более века назад полировали эти предметы. Я думал также о юной женщине, что в одно прекрасное утро где-нибудь в Нанте или Лориане поднялась на корабль, о мужчине, который сопровождал ее, который пообещал ей любовь и защиту и, верный данному слову, приехал за ней, чтобы привезти сюда, на эту с трудом полученную концессию, привезти, как говорится, на горе и на радость. А в трюме, на самом дне, с ними плыли и колыбель, и свадебный ларь. Легко догадаться, с какой нежностью были выбраны обе вещи. Наверно, главным их назначением было напоминать на чужбине об обычаях предков и родине. Из фамильного журнала мне стало известно, что колыбель понадобилась лишь через девять лет и под этой именно крышей. Сорок четыре года спустя другие женские руки приводили ее в порядок под взглядом бабки. Потом дитя выросло, и колыбель вторично отправили на чердак.

Стук лошадиных копыт вывел меня из этих мечтаний — то Рантанплан возвращался с полей. Он будет искать меня, чтобы согласовать, как обычно, завтрашнее задание. Я снял платье и, неумело сложив его, сунул в свадебный ларь. Там были еще какие-то вещи, но у меня уже не было времени полюбопытствовать и рассмотреть их.

Когда Рантанплан постучался в дверь библиотеки, я сидел на обычном месте у своего бюро перед открытой расходно-приходной книгой. Сколько лицемерия в том, что мы называем горением на работе! Теперь-то я знаю, что труд лишь тогда целиком заполняет жизнь, когда эта жизнь уже погублена нами. В других случаях он только необходимость или довесок, способ добиться уважения окружающих или себя самого, что-то вроде погони за славой. Он превращается в священнодействие, разве что вы отказались от всяких надежд.

Томительно долго тянулся день. Подали полдник. Я чувствовал, что с каждым часом меня лихорадит все больше и больше. Я поплелся в конюшню. Кони тянули морды над стойлами, и молодой сын Рантанплана чистил Тальони. Солнце шло на закат. Косые лучи проникали в форточки, золотили соломенные подстилки, и в этом потоке света плясали пылинки, летевшие с лошадиных хвостов и грив. Вошел другой раб, принес овес и свежескошенную траву. Лошади беспокойно зашевелились, забили копытами землю. Парень погладил им загривки и, что-то ласково приговаривая, насыпал в кормушки зерно, сложил в кучу пучки травы. Челюсти мерно, степенно пережевывали фураж. Хвосты охлестывали бока, головы то наклонялись, то взметывались. Мне показалось, что я присутствую на каком-то священном обряде, и — странно! — этот обряд вселял в меня глубокий покой. Уйдя из конюшни, я повернулся к аллее. И снова подумал, что мне довольно и ожидания.