Фонарь на бизань-мачте - Лажесс Марсель. Страница 64
Очутившись на борту «Галиона», я подумала о том, как далеко ушел день отплытия из Лориана, когда мы с таким любопытством осматривались вокруг, а потом к нам в каюту пришел капитан и посоветовал быть осторожными. Я и вообразить не могла, что все мне придет от него и что уже тогда я была на это согласна. Но чтобы всему скрепиться, упрочиться в нас, должны были миновать много дней и ночей и события радостные смениться истинным горем.
«…Какая смелость, чтобы не сказать — какое тщеславие!» Этот голос звучал в коридоре и отдавался в моей душе. На корабле, между морем и небесами, теперь за столом капитана царила я и прислушивалась в каюте к его приближающимся шагам, смотрела, как поворачивается ручка, и ждала недвижимо, со стиснутым горлом, но все-таки не сдавалась, упорно держась своего отказа. Бессмысленно было пытаться меня сломить, я этого не хотела. Он понял это, я знала, что он понимает, потому что он никогда не настаивал. Назавтра жизнь текла, как обычно. Я поднималась на палубу, он наклонялся над ограждением полуюта, и вновь наступал душевный покой.
Первые несколько путешествий были на Мадагаскар за рисом. Когда закупали где-нибудь скот, я смирно сидела дома. Не посещала я и рынки рабов: ни когда эти рейсы были разрешены властями, ни уж тем более если они совершались тайно, к выгоде лишь самого капитана и членов его экипажа.
Высадку производили ночью, иной раз где-нибудь далеко от нашего побережья, но чаще все же в Большой Гавани. Новые хозяева ожидали на берегу, как и было условлено ранее, после чего живой груз разводили по разным поместьям. Поначалу все шло очень гладко. Но со временем этот промысел стал грозить неприятностями. Направляемые губернатором патрули перехватывали колонны рабов. При малейшей тревоге сопровождающие скрывались во тьме, бросив людей посреди дороги — людей, которые даже не понимали, что происходит. Патрульным же ничего другого не оставалось, как отводить их в Порт-Луи, умножая тем самым число королевских рабов. Вполне допускаю, что местные власти умышленно закрывали глаза на происходящее: тайком привезенные или нет, но эти новоприбывшие способствовали развитию колонии и в подобных случаях, даже имея кое-кого на замете, виновного не обнаруживали. На борту за два-три часа поспешно все отмывали, отдраивали, приводили в порядок. А сквозь орудийные люки ветер с открытого моря выдувал все запахи.
Все это страх как не нравилось мне! По ночам я отсиживалась в своей комнате, не проявляя ни любопытства, ни нетерпения, так как знала, что капитан не уйдет с корабля, пункт назначения которого по-настоящему был Порт-Луи. Нравилось мне только то, что он хоть и рядом, но недоступен, это являлось важной частью нашего молчаливого соглашения. А суток, по-моему, довольно, чтобы содрать с себя грязную шкуру работорговца и превратиться вновь в капитана Мерьера.
По возвращении из плавания он вступал во владение своим домом, своими землями, хлопотал на полях, гнул горб не хуже раба, сеял, пахал, убирал урожай. Увлеченный работой, охваченный радостью от успеха, он отпускал «Галион» в недолгие плавания под командованием Алена Ланье.
Когда «Галион» прибывал назад, через открытую дверь на балкон я видела по вечерам зажженный на бизань-мачте фонарь, который покачивался и мерцал, как звезда. Меня заливало такое счастье, что это даже пугало меня. Но, может быть, для его полноты, для его расцвета необходимо было маленькое беспокойство? Что происходит на судне в мое отсутствие? Эта тень, перед которой я так трепещу, не возникает ли вдруг в коридоре? А в иные лунные ночи не стоит ли на полуюте, не наклоняется ли через борт?
«Повторите, пожалуйста, ваш рассказ, господин Дюмангаро, начните сначала, не опуская ни единой детали…» Никогда больше не заходило у нас разговора о флейте, словно его музыкальный талант вообще не существовал. Временами я задавалась вопросом: что может скрываться за этим отречением?
Ни разу за все эти годы мы не говорили ни о путешествии к Иль-де-Франсу, ни о процессе. Разве только намек на мое поведение на борту, когда он, приехав вечером из Порт-Луи, сообщил мне о покупке «Галиона». И, лишь оставшись уже одинокой, я достала копию протокола. «Сим удостоверяем, что, будучи уведомлены о том, что госпожа Фитаман, пассажирка нашего судна, предалась неистовому отчаянию и даже плакала…»
Меня продолжают мучить эти подробности. Я пытаюсь заполнить пустоты в мозаике, и мне кажется, что другая правда или то, что могло бы быть правдой, рождается у меня в подсознании. На палубе, накануне несчастья, капитан сказал мне весьма жестким тоном: «Никогда не являйтесь сюда в столь позднее время, вы слышите?» Я была очень оскорблена, но меня удивил его гнев. Мне ли одной пришлось выслушать этот запрет? От кого могла исходить опасность?
И позже: «Я, знаете ли, слегка притомился следить вот так по ночам за вашей целостью и сохранностью. И я спрашиваю себя: почему я, собственно, это делаю?» А в последний вечер, когда господин Фитаман покинул корабль, он сказал мне: «Я сохраню чудесное воспоминание о вашем присутствии на борту… О девушке гордой, отважной, чистой…» Возможно, и впрямь я была такой, и понимать сегодня, что он это все заметил, для меня огромная радость. Я маюсь с этой мозаикой — то добавлю кусочек смальты, то откажусь от него и выну, то предпочту ему более яркий камень и никогда не бываю довольна. Думается, госпожа Фитаман была первой, кто догадался: «предалась неистовому отчаянию и даже плакала… Она нам ответила, что ничего особенного не случилось, и те, кто нам сообщил об этом, ошиблись…»
За минутной слабостью — гордость. Я теперь уверена, что в письме содержалось полное объяснение. Но не сожалею о том, что похоронила его на дне моря, потому что другие детали, которые долгое время скрывались в нетях, поднимаются на поверхность. «Никому не трогаться с палубы, а вы, господин Дюбурнёф, следуйте за мной…»
В каюте госпожи Фитаман все было в порядке. «Если бы она собиралась покончить с собой, — сказал господин Дюбурнёф, — то уж наверняка бы что-то оставила, какое-нибудь объяснение, письмо…»
Был ли на лице капитана хоть отсвет некоего облегчения, когда он вернулся на палубу с первым помощником? Я была слишком взволнована, чтобы это запомнить. Но нынче я совершенно убеждена: он потому лишь сумел начать жизнь заново, что все осталось невыясненным. «…Ответил, что даже не верит, будто вышеозначенная особа бросилась в море, а полагает, что она упала в него совершенно случайно».
Белое платье, волосы подняты кверху, чтобы всем взорам открылись серьги, в глубоком вырезе ярко взблескивает медальон. Через десять лет, ровно день в день, в прекрасное зимнее утро, утро южной зимы, седьмого июля… Небо какой-то бархатной голубизны, и вся эта голубизна опрокинута в море. Медные украшения «Галиона» сверкают на солнце, и к одному из его бортов швартуется лодка, нагруженная тюками с маисом. А на земле, в саду, как раз передышка. Его лицо склоняется над моим. «Ты все еще мне отказываешь, после стольких лет?» Мой отказ от замужества превратился у нас в игру. Я никогда не была так близка к тому, чтобы сдаться, но все же отказываю, решив, что это в последний раз, и я соглашусь при следующей попытке. Мы смеемся. То, что мы можем смеяться вместе, так важно для нас!
Именно в это мгновение мы понимаем оба, что нас затопляет то, что принято называть счастьем, и оно уже переходит границы обычных о нем представлений. Как мы достигли этого? Молчание, гордость, что-то похожее на суровость — и жизнь становится шире, полнее, приобретает ни с чем не сравнимую крепость. Как нам удалось стать достойными такой жизни?
Его рука у меня на плече, он поднимает глаза на крышу и говорит, что надо бы там проверить, не потрепало ли дранку последним ветром. А я озабочена тем, чтобы подсчитать в амбаре тюки, которые предстоит отправить на борт. Все очень просто, обыденно. Насвистывая, он входит в дом, я направляюсь к амбару. В дверях я оглядываюсь: он уже встал на перила балкона, затем взобрался на крышу, стоит, слегка пританцовывая, посылает мне сверху привет и — скользит.