Пока смерть не разлучит... - Глаголева Екатерина Владимировна. Страница 16

Поприветствовав Собрание, король достал из-за отворота сюртука бумагу, развернул её, надел очки и принялся читать. Он клянется защищать и поддерживать конституционные свободы, освященные общей волей, которая согласуется с его собственной, и обещает сделать больше: вместе с королевой, которая разделяет его чувства, с ранних лет подготовить сердце их сына к новому порядку вещей, установленному обстоятельствами. Нужно разъяснить обманутому народу, в чём состоят его истинные интересы, — доброму французскому народу, который так дорог королю и который любит его.

— Время исправит всё, что есть несовершенного в собрании законов, разработанных этим Собранием, но любое предприятие, имеющее целью пошатнуть принципы самой Конституции, любой сговор с целью их ниспровергнуть лишь посеют среди нас семена раздора. Так не допустим же этого! — закончил он.

Несколько неуверенных хлопков потонули в недоуменном гуде. С трибуны, где сидели депутаты от дворянства, послышался шум, все посмотрели туда. Виконт де Мирабо по прозванию Мирабо-Бочка вскочил со своего места, достал из ножен шпагу и сломал ее об колено.

— Раз король отказывается от трона, дворянину больше не нужна шпага, чтобы его защищать! — выкрикнул он.

Снова хлопки, сопровождаемые смешками, гул стал громче, но председатель быстро прекратил его. Депутат Казалес попросил слова. С учетом сложившихся обстоятельств и достохвальных намерений его величества, он предложил предоставить Людовику XVI диктаторские полномочия сроком на три месяца. Лафайет удовлетворенно прикрыл веки. Секретарь откашлялся, прежде чем начать зачитывать список для поименного голосования.

— Стойте! — раздался громовой голос.

Все замерли, внезапно наступила тишина. К трибуне, нащупывая дорогу тростью, шел Мирабо с повязкой на глазах. Достигнув цели, он сорвал с себя повязку.

Лафайет вздрогнул, увидев воспаленные, сочащиеся гноем глаза с кроваво-красными белками и слипшимися ресницами.

— Здесь потребовали диктатуры, — загудел Мирабо, обводя Собрание своими незрячими глазами. — Диктатуры! В стране из двадцати четырех миллионов душ — диктатуры одному! В стране, которая работает над своей Конституцией, в стране, собравшей своих представителей, — диктатуры одного! Диктатура превосходит силы одного человека, каковы бы ни были его характер, добродетели, талант, даже гений…

Жильбер чувствовал, как в нём закипает злость. Почему они все молчат? Ведь ясно как день, что, будь на месте этого "одного человека" сам Мирабо, диктатура не показалась бы ему столь ужасной! Но все слушают, словно завороженные, даже Бочка. Обжора и пьяница, виконт де Мирабо как-то сказал, что, родись он в другой семье, он слыл бы умным малым и скопищем пороков, но на фоне своего брата он дурак и честный человек. Вот в том-то и беда, что честный человек — дурак…

Предложение Казалеса отклонили.

* * *

"Ты сердишься, дорогая Каролина, что я не видал вчера детей, и просишь увидеться с ними завтра. Сжалься, не торопи меня. Не то чтобы я не желал этого, поверь мне: я полон нежности к ним, но это выше моих сил. Если мы любим наших детей, нужно оберегать их от огорчений как только возможно. Мой сын никогда не видал тюрьмы; боюсь, что эти солдаты, глазки, засовы, все эти приспособления произведут на него куда большее впечатление, чем ты думаешь, а в его возрасте это чревато большой бедой. Дочка еще мала, она не поймет, и всё же… Как представлю себе, что увижу двух дорогих моему сердцу созданий и мне придется их развлекать, отвращать внимание от положения их несчастного отца… Ах, Каролина, не требуй этого от меня…

Бывают моменты, дорогая Каролина, когда слабость, присущая человеческой природе, берет верх над мужеством, однако в конце концов оно возобладает, если совести не в чем тебя упрекнуть. Судьба обошлась со мной жестоко, но, что бы она мне ни сулила, дух мой крепок. Когда ты честен, ты силен и горд. И всё же, как подумаю о наших бедных детях, меня охватывает дрожь. Я так люблю их, они так нуждаются во мне!"

* * *

— Господин Морель признался, что сам вызвался стать убийцей генерала Лафайета. Одно из двух: либо Морель виновен в умышлении убийства, либо он ложно обвинил себя в воображаемом преступлении, чтобы придать больший вес своему обвинению. И в том, и в другом случае Морель — бесчестный человек, и его свидетельство не следует принимать во внимание.

В зале послышался ропот, в задних рядах кто-то выкрикнул: "Позор!" Адвокат выставил вперед ладонь, показывая, что еще не закончил, и повысил голос:

— Я такой же добрый патриот и ревностный сторонник революции, как иные, это всем известно. Я говорил о свободе из-под замков Бастилии и никогда не отрекусь от своих убеждений ради своего подзащитного. Господин де Фавра мне никто, мне пришлось преодолеть свое нежелание защищать его, однако открывшаяся мне истина побуждает меня говорить со вполне простительной горячностью. Маркизу де Фавра выпала мрачная честь стать первым обвиняемым, над головой которого навис новый меч, вложенный законодательной властью в наши руки. Если его желанием было восстановить во Франции древний деспотизм, его следует отнести к категории дурных граждан, с этим я согласен, но если это — вся его вина, его нельзя наказать за это по закону, который не карает людей ни за безумные устремления, ни за тщетные желания.

Ропот стих. Теперь Тилорье слушали со всем вниманием. Он перевел дух.

— Завершая свою речь, я испытываю невыразимую тревогу, какую неизбежно вызывает неуверенность в людской рассудительности. Мне кажется, я слышу громкий глас… Да, господа, я слышу и узнаю его! — Адвокат поднял вверх указательный палец. — Это глас народа! Он проникает даже сюда, за толстые стены Шатле: толпа требует жертвы. Берегитесь, господа!

— Я лишаю вас слова! — воскликнул председатель.

Тилорье сел на свое место.

Теперь настала очередь королевского прокурора. Его появление встретили напряженным, выжидательным молчанием. Бренвиль не спешил, перебирая свои листки, словно увидел их впервые. Потом наконец начал читать слегка дрожащим голосом. Казалось, он сам чувствовал, что после речи адвоката все обвинения звучали натянуто и фальшиво. И всё же он дочитал до конца — "наказание в виде смертной казни". Зал загудел, председатель с трудом его успокоил. Заседание откладывается, суд заслушает новых свидетелей по этому делу. Эти слова были встречены вздохом облегчения.

Защитник направился к выходу: у него была назначена встреча.

— Господин Тилорье! — окликнул его прокурор.

Адвокат остановился и обернулся. Бренвиль уже овладел собой; его одутловатое лицо выражало брезгливое высокомерие.

— Какое странное у вас представление о ваших — и моих — обязанностях, раз вы позволяете себе столь непристойные выходки! — сказал он.

— Сударь! Потомки рассудят, кто из нас — вы или я — лучше справился сегодня со своими обязанностями.

— Я слишком презираю вас, чтобы отвечать вам!

— Своим презрением вы делаете мне честь! Тилорье повернулся на каблуках и вышел.

* * *

"Накануне вынесения приговора, когда ни сердцу, ни совести не в чем тебя упрекнуть, тревожиться не о чем, поскольку самое чрезвычайное происшествие будет всего лишь человеческой ошибкой. Пусть это утешит тебя, дорогая Каролина, как утешило меня. Только одно меня огорчает: мой меморандум всё еще не готов. Печатник обещал, но вчера вечером пришел и рассказал мне о бунте своих рабочих, которые, как он говорит, не пожелали ничего делать ни в воскресенье, ни в понедельник. Этот печатник — жестокий человек, моя дорогая Каролина; он поступил со мной коварно. Уже четверг, девять утра, а целых два листа еще не набраны. Этого человека явно кто-то подкупил; похоже, я так и не получу свой меморандум".

* * *

Маркиз де Фавра внимательно читал приговор.

— У вас здесь три орфографические ошибки, сударь, — сказал он, возвращая бумагу секретарю суда.