Пункт назначения 1978 (СИ) - Громов Виктор. Страница 19
– Прости, мам, я думал само высохнет.
Ответ мой ее ожидаемо возмутил:
– Само? Что еще за новости? Ты воду там налил для чего?
И тут на меня накатило вдохновение, совсем, как это бывало в прошлом. Я принялся врать самым наглым образом, глядя на мать честнейшими глазами:
– Да я не специально. Просто, спать очень хотелось. Уже почти лег, и вдруг подумал, что только поел, а значит, точно захочу пить. Пошел за водой…
Мать не выдержала, договорить мне не дала:
– Я понимаю, – сказала она, с трудом сдерживая раздражение, – ты захотел пить. Понимаю, решил взять воды. Вылил ее зачем?
Артист во мне развернулся на полную катушку. Я даже забыл об этом своем таланте. Взревел обиженно, едва не плача:
– Да голова у меня закружилась. Понимаешь? Не нарочно я. Даже толком не понял, как вышло и куда плеснул.
Сказал и напрягся – вдруг мать начнет выяснять, куда это подевался стакан? С чего вдруг испарился чудесным образом? Что тогда говорить? Отнес на кухню? Передумал? Но почему тогда пол не подтер? Ноги не держали? Тогда чего шлындрал туда-сюда-обратно? Вот, блин, влип.
Но пронесло. В матери включилась другая ипостась – тревожная наседка. Она встрепенулась, силой уложила меня в постель и принялась кудахтать, мимоходом щупая мне лоб и пытаясь проверить пульс.
И еще не известно, какая из ипостасей была хуже. Сейчас как запретят вставать. Тьфу, нашел приключение на свою голову! И не сделаешь ничего. Пока. Мне оставалось только изображать страдальца и отвечать на вопросы.
– А сейчас? – тревожно вопрошала мама. – Кружится?
– Откуда я знаю? Лежу же…
– Нигде не болит? Слабость? Вялость? Тошнота?
Я пытался отмахнуться от ее рук. Не слишком, впрочем, успешно. С мамой состязаться сложно.
– Да ничего у меня не болит, и слабости нет. Спать я хотел, вот и все…
Все, ага, как бы ни так!
– Рот открой! – приказала она.
Я машинально открыл. Только потом подумал, причем тут рот? Но сразу понял – мать подозрительно принюхалась. И стало совсем обидно. Она что, считает, что я надрался где-то в городе? Или мужики во дворе чего рассказали? Блин, блин, блин… Ругнуться хотелось куда хлеще, но при матери отчего-то даже подумать матом было стыдно. Дома у нас никто никогда не ругался. Я возмутился:
– Да ты что? Считаешь, что я пил? Мам!
Теперь мои глаза стали обиженными без всякой игры.
Она поспешно отодвинулась, уселась на край кровати, сложила руки на коленях. Панцирная сетка трагически заскрипела. На двоих она рассчитана не была.
– Ну, извини, должна же я понять, что с тобой приключилось.
Я взял ее руки в свои ладони, сжал не сильно, с любовью, и поспешил успокоить:
– Да просто перегрелся немного, наверное. И спал очень мало. Сначала зачитался, а потом никак не мог уснуть. Уже все прошло. Все хорошо.
Она почему-то поверила и сразу успокоилась. Посмотрела на меня внимательно и сказала так, что сердце мое сжалось от нежности:
– Ты только не молчи, Олеженька, я же волнуюсь. Вдруг с вами что? Ты лучше расскажи, если вдруг… Ты же знаешь, как я вас люблю.
Знаю, мама, знаю. Потому и не смог понять, что случилось с тобой после гибели Иры. Почему ты стала такой чужой? Поэтому и страдал все сорок лет. Поэтому… Вслух я это говорить не стал. Сказал совсем другое:
– Не волнуйся, я обязательно тебе все расскажу.
Это была откровенная ложь, но мать повеселела. Ее мои слова успокоили. Она высвободила свои ладони, ласково стукнула меня пальцем по кончику носа и сказала:
– Тогда вставай. Я купила свежий кефир. Сейчас нажарю оладушков, как ты любишь. А еще тетя Нина дала нам клубничного варенья.
– Тетя Нина? – Не понял я.
Мама улыбнулась.
– Еще не знаком? Соседка наша. Мама Иринкиной подруги, жена дяди Толи. Вставай, только не спеши. А вечером они пригласили нас на раков…
Она ушла. Вставать я не спешил. Повалялся еще в кровати, глядя в потолок и пытаясь вспомнить, когда последний раз удавалось вот так спокойно, в свое удовольствие полежать. Получалось, что давненько. Лет тридцать назад. Эта мысль вызвала у меня нервный смешок. Потом все как-то само собой перестроилось на лирический лад.
Удивительно, но люди, живущие здесь, в этом забытом богом 1978, даже не подозревают, насколько они счастливы. Их жизнь течет размеренно и неспешно. Мне, обитателю сумасшедшего мегаполиса и не менее сумасшедшего двадцать первого века, эта неспешность доставляла истинный кайф.
Никто никуда не бежал. Вечером собирались во дворе и болтали по душам. Жили и радовались жизни. Сейчас… Я подавился этим «Сейчас» и тут же сменил его на «Тогда». Тогда, в моем прошлом, через сорок лет, люди забыли, что можно просто жить. Не рвать жопу в погоне за очередным не слишком нужным благом, не тешить понты, а просто жить.
Сразу стало немного грустно. Я потянулся от души, до хруста, до дрожи, встал, влез в домашние треники с пузырями на коленях, надел майку, которую чуть позже обзовут, алкоголичкой. Посмотрел на себя, жизнерадостно заржал, пытаясь рукой заткнуть рот, чтобы не переполошить мать.
И принялся переодеваться. Надо было идти во двор по самой что ни на есть насущной нужде. А выйти вот так, как сейчас, вариант бомж-стайл, мне не позволяли привычки. Слишком долго в меня вбивали понятия этикета. Думаю, местные мужики моих метаний бы попросту не уразумели.
Мать шуршала у плиты. Скворчала сковорода. На столе аппетитной горкой лежали оладушки. Рядом в красивой стеклянной розетке (где только мать такую откопала?) – варенье с маленькими целыми ягодами клубники. Аромат во все стороны растекался восхитительный. Я едва не захлебнулся слюной. Потянул руку к блюду и тут же отдернул.
Мама, не поворачивая головы, сказала, словно почуяла:
– Сперва вымой руки, а потом садись есть.
Жутко захотелось схохмить: «Есть, мэм!». Так я обычно отвечал Лельке, когда она начинала раздавать указания. С трудом сдержался и ответил так, как положено нормальному советскому парню:
– Хорошо, мам, сейчас.
Руки вымыл старательно, удивляясь самому себе. Потом так же старательно их вытер, взял чистую тарелку и сел.
– Тебе чай или молоко?
Сразу подумалось, жаль, что нет кофе. Сейчас бы чашечку латте. Я отогнал от себя воспоминания. Ничего не поделать, придется отвыкать.
– Чай, если можно.
Мать удивилась.
– А с чего бы вдруг нельзя? Можно, конечно.
Вот черт, снова ответил не так. В детстве я так точно не говорил. Надо внимательнее следить за словами. Положил в тарелку оладьи, полил сверху вареньем, отправил в рот завлекательную ягодку и спросил:
– А отец с Ирой где?
– Отец у соседей, они там с раками колдуют. Толя сказал, что это чисто мужское дело, женщин к нему допускать нельзя. Девчонки во дворе с собакой. Ты ешь, не переживай. Мы в городе пообедали. А оладьи я им на улицу вынесу, когда пойдем. Иришки там так сдружились, не разгонишь.
На улице было непривычно тихо. Словно и не день. Словно и не город. Тишина лилась в душу, точно бальзам. Фантастически пахло морем. Ирки увлеченно дрессировали Юльку. Дядя Толя наблюдал за этим из окна. Я прислонился спиной к косяку подъездной двери и тоже принялся смотреть.
Самое начало я пропустил. Пес был уложен посреди двора на брюхо. Голова на асфальте. Глаза несчастные-несчастные, разве что не плачет. Дядя Толя скомандовал. Сначала псу:
– Цезарь, замри!
Потом дочке:
– Ир, давай!
Под восхищенным взглядом Ирки нашей Ирка рыжая пристроила на черный кожаный нос карамельку и отошла в сторону.
– Цезарь, нельзя! – Выдал новую команду дядя Толя.
Юлька скосил глаза, уставился на конфету. Потом не выдержал, обреченно вздохнул и глаза закрыл. На его морде возникло непередаваемое выражение. То, что он думал о девчонках на своем собачьем языке, вслух произносить было нельзя.
Ирки замерли чуть в сторонке, боясь дышать от восторга.