Тени над Гудзоном - Башевис-Зингер Исаак. Страница 45

Грейн отложил подзорную трубу. Здесь, внизу, все молчало: царственные пальмы, кактусы, олеандр, который цвел посреди зимы, цветочные клумбы и вазоны, окружавшие дом. Ночной ветерок приносил приветы с экватора, из девственных лесов Бразилии. С океана набегали волны тепла. Здесь, в саду за домом, росли апельсины, грейпфруты и другие тропические растения, воздух был полон пряных запахов и восточной таинственности. Здесь было наглядно видно, что все живет: каждая травинка, каждый листок, каждый камушек. Грейн глубоко дышал. Еще сегодня утром он думал, что Морис Гомбинер стал пеплом. А сейчас, вечером, он уже живет в его доме. Ну а эта мрачная женщина, миссис Гомбинер? Как вписывается она в картину Вселенной? Какую роль она играет в этой божественной драме? Наверное, и она тоже нужна…

Раздались шаги, и вошел Морис — в шлепанцах и халате.

— Герц, ты еще не спишь?

— Еще не сплю.

— А как Анна?

— Ну, ей стало получше.

— Флоренс тоже уже легла. Что ты скажешь об этом доме? Неплохой домишко, а? Ты сможешь увидеть кое-что великолепное только на восходе солнца.

— Сейчас здесь тоже великолепно.

— Ну а как у тебя дела? Пока бабы бодрствуют, невозможно разговаривать. Я не могу тебе передать, до чего я рад тебя встретить. Разве это мелочь? Мы ведь были близкими друзьями. Вдруг ты ушел — и «отрока нет». [152] Но ничего не забывается. Там, в аду, каждую пару дней ждали селекции, и я каждый раз заново с тобой прощался: «Прощай, Грейн, и прости, если я был неправ по отношению к тебе или сказал тебе дурное слово…» Не могу тебе передать, как близка была там смерть. Она просто стала своим человеком, другом. Многие так и не дожили до газовой камеры. Умерли за работой. Или ночью на нарах. Один раз я лежал на нарах рядом с одним человеком и разговаривал с ним. Вообще-то разговаривать не разрешалось. А что разрешалось? Да и сил для разговоров тоже не было, поэтому ночью падали и засыпали, как убитые. Но именно в ту ночь охранники немного расслабились. Он лежит на нарах и спрашивает меня: «Как ты думаешь, Морис, мы выйдем отсюда живыми?» Я ему говорю: «Ты — может быть. А я уже одной ногой на том свете». Я продолжаю с ним разговаривать, а он мне не отвечает. Я подумал, что он заснул. А он умер посреди разговора…

— От голода?

— Не знаю. У них был скорбут. [153] Это такая болезнь.

— Да, я знаю.

— А от чего не умирали? Если кто-то остался жить, то это было настоящим чудом. Когда немцы увидели, что союзники побеждают, а их конец близок, они начали просто всех расстреливать. У них было только одно желание: убивать, убивать. Они превратили убийство в игру. Строили людей в ряд и убивали каждого третьего. Других заставляли рыть себе могилы. Не хочу огорчать тебя, Герц, но я видел евреев, копавших себе могилы. Стоит еврей и роет себе могилу… Я поднимаю глаза к небесам, [154] а они голубые, и солнышко светит — все тихо… Ангелы не плачут, Владыка мира молчит… Ах, да что ты знаешь? Что ты знаешь? Я не ожидал, что евреи так быстро забудут.

— А что они могут сделать?

— Ну, не знаю… Но мне было суждено выйти оттуда живым. Как? Почему? Зачем? Ты мне не поверишь, Герц, но мне стыдно до сих пор. После того как я видел это все, стыдно жить. Пока я не оказался на палубе судна, идущего в Палестину, я все еще не верил, что буду жить. Американцы уже пришли и все такое прочее, а я все не был уверен. В нашем прибытии в Эрец-Исраэль было что-то от прибытия в рай. Мы снова стали что-то значить. Да что там, нас буквально носили на руках. Мы плакали. Для нас устраивали торжественные застолья и произносили речи. Только что ты был хуже блохи или вши, а вот тебя уже возят в автобусе, и евреи приходят, чтобы устроить тебе торжественную встречу, и смотрят на тебя с такой любовью… Правда, от этого тоже стало в конце концов тяжело. Почет после стольких унижений трудно переносить. Впрочем, ничто не вечно. Англичане докучали. Они всё никак не могли смириться с тем, что у еврея есть место, где он может приклонить голову. Так оно осталось и до сих пор. Когда я пришел в себя, то отправился работать на строительство дороги. Но силы у меня уже были не те. Солнце жжет немилосердно, а день долгий, как Изгнание. Сидит йеменский еврей и тянет мелодию, длинную, как Изгнание. У них есть терпение. Или, может быть, для них это уже Геула? [155] Я пошел в кибуц, но там тоже было тяжело. Там в большинстве своем молодые люди. Они смеются, поют, танцуют хору. [156] А среди них кручусь я, полутруп.

Я тебе кое-что скажу, но знаю, ты мне не поверишь. Я начинал подумывать о том, чтобы покончить со всем этим. Сам не знаю почему. Просто ощущал, что больше не могу жить, что уже не принадлежу этому миру. Я словно скитался по чистилищу. Меня тянуло туда, к шести миллионам. И вдруг приехала она, Флоренс. Что она во мне нашла — не знаю. Да что мы за пара? Но поскольку все на этом свете идет наперекосяк, то почему браки должны быть равными?

— Да, это правда.

— Так оно вышло и так получилось. В моих собственных глазах это выглядело как насмешка. Только женитьбы мне не хватало! Фаня и дети ушли туда… Я даже не знаю, когда и как. Я потерял всех, всю семью. А тут вдруг меня ведут к свадебному балдахину. Но у них я научился быть пассивным. Это единственное, чему я там научился. Стоишь ты в грязи, а на тебя льется проливной дождь? — Пусть льется. Тебя обзывают? — Пусть обзывают. Тебя бьют? — Пусть бьют. Тебя ведут в печь? — Пусть ведут. Самое тяжкое — это думать, и я научился останавливать мысли. Сначала это трудно, потому что мозг хочет думать точно так же, как желудок хочет переваривать пищу. Но со временем я дошел до такого состояния, что мне стало трудно думать. Я превратился в скота. Даже голод переносишь легче, если не думаешь. Ладно, давай уж лучше поговорим о чем-нибудь повеселей. Как дела у тебя, Грейн?

— Да какие у меня могут быть дела?

— Но что-то ведь с тобой происходило в течение всех этих лет…

Грейн ничего не ответил. Оба они, Герц Грейн и Морис Гомбинер, словно прислушивались к тишине.

2

— У меня, Морис, дела неважны.

— А в чем дело?

— Ты же видишь.

— Какие у тебя претензии к жене?

— У меня к ней нет никаких претензий, только скучно.

— Скучно, вот как? Есть неприятности и похуже.

— Это тяжело. Что такое тюрьма, если не скука? Моя жена стала деловой женщиной. Она сидит целыми днями в магазине. Дети уходят. Да я так и так не могу с ними разговаривать. Здесь, в Америке, между родителями и детьми настоящая пропасть. Особенно у наших евреев. Здесь возраст — это буквально позор. Здесь даже мужчины красят себе волосы, чтобы не выглядеть седыми.

— Кого они обманывают?

— Самих себя. Я не стал богобоязненным. Я далек от этого. Но без Бога скучно. Вера — это единственная сила, удерживающая человека от безумия. Почему мне должно быть скучнее, чем было моему отцу? У него не было ничего, кроме семьи и хасидской молельни. Не было театров, фильмов, радио, газет. Его библиотека, если ее можно вообще назвать библиотекой, состояла из нескольких священных книг. Однако я никогда не слышал, что он жаловался на скуку.

— А с Анной тебе не скучно?

— Пока не скучно. Но это продлится недолго. Я заранее знаю.

— И что ты тогда будешь делать?

— Не знаю.

— Как давно ты уже с ней?

— Неделю.

— Ну-ну, скажи правду.

— Я говорю с тобой искренне, Морис. Я никогда ни с кем не говорю о себе, потому что ни к чему это. Но с тобой я могу говорить. Может быть, потому, что мы разговаривали об этом еще тогда, в Вене. У меня полный дом книг, но мне нечего читать. Беллетристику я не переношу. Я уже в том возрасте, когда выдуманные дела и события не могут меня заинтересовать. Пусть даже появится второй Толстой. От философии меня тошнит. История всегда демонстрирует одну и ту же истину: что род человеческий преступен. Если ты это знаешь, то тебе нечего читать. Я всегда думал, что точные науки интересны. Физика, химия. Но и это скучно. Я последнее время предостаточно начитался про атомы. Если правда то, что пишут, то скука сокрыта уже в самом атоме. Что может быть страшнее крохотного кусочка материи, который никогда не пребывает в покое? Проходят миллионы лет, а электроны всё так же продолжают вращаться вокруг протонов. Старый атом хотя бы пребывал в покое. Новый атом безумен. Он мечется, он беспрерывно трепещет. Он, должно быть, символизирует собой современного человека. Совсем другое дело, если я не верю, что все это правда. Современная наука становится все больше похожей на беллетристику. Возьми, к примеру, теорию квантов. Ты этого не понимаешь, и, боюсь, тут нечего понимать. Это тот же самый старый хаос, как сказано «безвидна и пуста», только без Бога, без духа, витающего над бездной. Что с тобой, Морис? У тебя есть какая-то философия?