Ведьма на Иордане - Шехтер Яков. Страница 22

— В каждом квадратике поставишь дату. И пусть мама подпишет, что в этот день ты вел себя хорошо. Через шестьдесят подписей я раскрою тебе одну тайну.

Узнать тайну мне очень хотелось, но ждать так долго, да еще вести себя хорошо, то есть отказаться от всего того, что составляло смысл и радость жизни, я не мог. После трех подписей тетрадка и тайна незаметно отодвинулись куда-то на край памяти, а потом и вовсе пропали из поля зрения — более жгучие желания попросту вытеснили их наружу.

Бабушкины пирожки не шли ни в какое сравнение с ументашами Ципи. Главное их достоинство состояло в том, что их я мог есть сколько захочется, а содержимое коричневой корзинки жена отдавала нашим мальчишкам, выделяя мне несколько узеньких скибок. У самой Ципи не оставалась ни крошки, я вообще не уверен, удавалось ли ей съесть хотя бы один пирог. Откуда она брала деньги на все это торжество, я не знал, мне казалось, будто Ципи весь год откладывала монетку к монетке, готовясь к фейерверку Пурима.

О себе Ципи рассказывала очень мало. Я изо всех сил пытался разговорить ее, но безуспешно. До того дня, пока она, поскользнувшись на лестнице, не сломала шейку бедра.

Из больницы вернулась совсем другая Ципи. Легкость, осенявшая ее походку, манеру говорить, улыбаться, переходить с одной темы на другую, исчезла бесследно. Ципи лежала, глубоко и серьезно размышляя о чем-то своем.

Возле ее постели всегда сидела пара-тройка посетителей. Обитатели «О-О» любили Ципи, и сочувствующих было хоть отбавляй. Старики с легкостью представляли себя на ее месте, ведь такое запросто могло случиться с каждым из них, и переполнялись жалостью.

Завидев меня, Ципи оживилась, отвисшая кожа под подбородком натянулась, а щеки порозовели. Приподнявшись на локте, она попросила двух старичков оставить нас наедине — поступок невероятный при ее деликатности.

Когда дверь закрылась, Ципи показала мне пальцем на стул возле кровати. Не успел я усесться, как она начала говорить. Собственно, с этого момента и начинается то, ради чего я затеял этот рассказ.

* * *

— Немцы вошли в Салок ранним утром. Все попрятались, только мой отец, как обычно, возился в пекарне.

«Свежий хлеб нужен при любой власти». Ему казалось, будто запах булочек с корицей — самая лучшая защита в мире.

Я осталась с отцом, несмотря на протесты матери. К тому времени я неплохо разбиралась в пекарном ремесле, многое умела готовить собственными руками. Отец объяснял мне каждый свой шаг, показывал, как нужно заводить тесто, сколько месить, когда вытаскивать противни.

Передовые части немецкой армии прошли через местечко, точно нож сквозь свежий хлеб. Им было не до нас. С ужасным ревом проползли танки. Булыжники мостовой летели в разные стороны, словно выпущенные из пращи. За танками прошли солдаты. Двое из них, привлеченные запахом хлеба, заскочили в пекарню, молча схватили с поддонов по буханке и двинулись дальше.

Спустя несколько часов власть в местечке перешла к литовцам. Некоторые из них нацепили белые повязки и с винтовками через плечо важно разгуливали по улицам. К нам они относились презрительно и разговаривали только криком. Многих я знала: невеликие хозяева, приходили по вечерам к отцу просить пригоревшие остатки хлеба.

Мы старались не выходить из домов, отец собрался было в пекарню, но мать вцепилась в его рукав и так заголосила, что он не решился уйти.

Страшное началось через два дня. Всем жителям приказали собраться на центральной площади. Начальник полиции стоял на балконе второго этажа и громко выкрикивал команды. Женщин с детьми в один конец, мужчин в другой. Сначала никто не хотел подчиняться, а один парень, Миха Гольдин, даже полез в драку. Начальник сбежал с балкона, вытащил револьвер и выстрелил в упор. Прямо в голову. Я стояла неподалеку и хорошо видела, как полетели кусочки волос и брызги крови.

Мужчин увели, женщин и детей загнали в синагогу. Набились битком, а день выдался жаркий. Окна открыть не давали, и скоро стало нечем дышать. Многие женщины потеряли сознание. Дети плакали, просили пить, но воды не было. Мама с младшим братиком на руках, мой старший брат Гирш и я сидели возле стены. Нам было относительно хорошо, от толстых камней веяло прохладой, и мы прижимались к стене спинами.

Вдруг раздался звон разбитого стекла. Один из охранников, старый мамин знакомый, литовец Повилас, высадил окно прикладом. Осколки полетели прямо на людей, женщины истошно завопили.

Повилас обошел синагогу и выбил стекла с другой стороны. По головам загулял ветерок, сразу стало легче дышать.

Никто не знал, что будет дальше. Жена раввина раздала книжки псалмов, но чтение шло плохо. Начало смеркаться. Мама подошла к разбитому окну и тихонько позвала Повиласа. Он когда-то ухаживал за ней, и отец каждый раз посмеивался, когда Повилас приходил в нашу булочную и, купив хлеб, пытался заговорить с мамой.

Вернувшись, мама обняла меня и прошептала на ухо:

— Не засыпай. Как только стемнеет, Повилас нас выпустит.

На ее пальце, там, где всегда поблескивало обручальное кольцо, теперь белела полоска незагоревшей кожи.

Вместе с последними лучами света из синагоги уходило волнение. Матери старались поскорее укачать детей, надеясь, будто завтра принесет облегчение. Все устали, перенервничали, а сон манил мимолетным отдыхом, возможностью ненадолго убежать из невыносимой яви.

Мать снова приложила губы к моему уху и начала рассказывать. Я даже не подозревала, что наша семья хранит такую тайну.

— Не знаю, как повернется эта ночь, — шептала мама. — Я боюсь строить планы даже на завтра, поэтому посвящу тебя сейчас, хоть ты еще мала и вряд ли поймешь все до конца.

Когда она закончила говорить, была уже глубокая ночь. В синагоге стояла тишина. Только изредка кто-нибудь вскрикивал во сне. Мы тихонько подошли к двери. Мама постучала.

— Кто?

— Повилас, это я.

Дверь приотворилась. Мама с младшим братиком на руках выскользнула наружу, я, держа ее за руку, двинулась следом. Гирш шел за мной. Из переулка раздался шум мотора, и показался свет. Наверное, это был немецкий мотоцикл или машина. Повилас рубящим движением выбил мою руку из маминой, втолкнул меня внутрь синагоги и захлопнул дверь.

Звук мотора приблизился, свет скользнул по окнам и остановился перед входом. Мы с братом стояли, прижавшись к двери. Узкая полоска света, выбивавшаяся через щель у порога, освещала мои ботинки.

Раздались голоса. Отрывисто и резко говорили по-немецки, минуту или две. Потом свет ослаб, шум мотора стал удаляться. Снова стало темно. Брат осторожно постучал в дверь. Никакого ответа. Он опять постучал, уже сильнее. Раз, другой, третий. Наконец кто-то сердито закричал:

— Еще один стук, и я стреляю.

Это был не Повилас, а другой литовец. Мы постояли еще немного и вернулись на свое место у стены. Больше я никогда не видела ни маму, ни младшего братика.

С утра нас снова выгнали на площадь. Привели и мужчин, но лишь стариков и больных. Остальных отправили куда-то под Каунас, сказали, будто на работы. Они пропали бесследно. Отец оказался в этой группе, и я до сих пор ничего не знаю о его судьбе.

Мы стояли на площади до самого вечера. Под солнцем, голодные. Хорошо, хоть воды можно было набрать из колодца. Напились вволю, и за вчера, и на завтра, и вместо еды. То и дело несколько женщин становились вплотную одна возле другой, а между ними кто-то присаживался на корточки.

Потом из толпы вывели раввина, крепкого старика лет шестидесяти, и начальник полиции стал кричать ему что-то. Раввин отрицательно покачал головой. Начальник полиции ударил его палкой. Раввин покачнулся. Начальник ударил еще раз. Мы смотрели во все глаза. Мне почему-то казалось, будто наше будущее зависит от того, удержится раввин на ногах или нет.

Он покачивался, но стоял. Тогда начальник полиции принялся бить его и пинать сапогами. Кровь текла у раввина по бороде и капала на землю. Палка сломалась от удара по голове. Начальник полиции вытащил пистолет и рукояткой ударил раввина в лоб. Он упал, но тут же попытался подняться. Следующий удар пришелся по виску. Раввин рухнул на землю и замер. Я поняла: в местечко пришла большая беда.