В когтях германских шпионов - Брешко-Брешковский Николай Николаевич. Страница 49

— Как поживаете, господин Пенебельский?

Знакомый голос… Такой знакомый, что Ольгерд Фердинандович вздрогнул.

— Благодарю вас, граф. Я польщён вашим внимавшем. Но я до сих пор не имел чести… Я хотел бы знать, какой счастливый случай…

— Привёл меня сюда, желаете вы сказать, господин Пенебельский? — подхватил Бранденбург. — Извольте! Я нашёл, что настало время, согласно уговору нашему, получить с вас два миллиона. Тем более, ваша биржевая комбинация, насколько мне известно, превзошла все ожидания…

Ольгерд Фердинандович, обалделый, остался немой, с полураскрытым ртом. Но это было еще не все.

Он превратился в соляной столб, когда граф Бранденбург ловким движением сорвал с головы седой парик и отцепил бороду. И так усмехнулся при этом, что Пенебельского кинуло в какой-то мурашечный озноб. Перед ним сидел Флуг. Бритый Флуг с тусклыми глазами ожившего мертвеца.

— Не ожидали, господин фон Пенебельский?

Пенебельский молчал. Он еще не успел овладеть собою… А Флуг смеялся каким-то сухим, скрипучим смехом.

— Неправда ли, сюрприз?

— Но… но… позвольте… Этот… маскарад… — обрёл наконец дар слова Ольгерд Фердинандович.

— Не по сезону, неправда ли? Карнавал был давно. В феврале, кажется, если не ошибаюсь. Но что поделаешь, господин фон Пенебельский… Наше ремесло такое. И мы устраиваем маскарады в зависимости от обстоятельств, а не от календаря… Итак, где же мои два миллиона?

— Какие два миллиона? — спросил Пенебельский, понемногу нащупывая под собою почву.

— Какие? Я полагаю, что банкиры и финансисты обладают профессиональной памятью…

Обрывки желаний и мыслей короткими зигзагами запрыгали под черепом Пенебельского… Война… Этот Флуг — шпион, скрывается… И если донести, его схватят… Надо выиграть время… Он пойдёт к другому телефону… И Пенебельский нерешительно, с усилием встал:

— Вы мне позволите?.. Там ждут… Через две минуты я к вашим услугам.

— Сидите! Сидите и ни с места!.. Иначе я придушу вас, как поросенка, и вы не успеете даже хрюкнуть. Я был лучшего мнения о вас, Пенебельский, то есть не о вас, а об мозговом аппарате вашем. А вы оказываетесь самодовольным глупцом. Неужели вы полагаете, что, едучи к вам, я не знал, с кем имею дело? Если б я через час не вернулся, то ваши обе расписки о пожертвованиях на германский воздушный флот, хранящиеся в надёжных руках, немедленно были бы представлены, куда следует. Понял?.. А это чем грозит?.. Арестантскими ротами!

Ольгерд Фердинандович, вновь утративший дар слова, обмяк с опущенной головою в своём кресле времён Империи.

— Теперь слушай внимательно… Даю тебе сроку два дня. По истечении этого времени два миллиона золотом, непременно золотом, должны быть закупорены в особом ящике. За этим ящиком послезавтра вечером, между одиннадцатью и двенадцатью, приедет один человек. Никаких засад, никаких выслеживаний, ничего! Малейшая попытка и — арестантские роты!..

Флуг не спеша надел седой парик, прицепил бороду, и опять это был старый граф Бранденбург. Он молча встал, выразительно, молча погрозил обмякшему, в холодной испарине, Пенебельскому тростью и медленно вышел из кабинета…

11. Туда…

Умер старый князь…

Как-то неожиданно умер. Для всех близких — неожиданно. Хотя все знали, что старого князя уже несколько лет гложет грудная жаба. Но как бы то ни было, никогда не поймешь, да и вообще ее трудно понять — смерть человека с виду здорового, крепкого. За день до того, как слечь и застынуть навеки, ходил, говорил и даже кричал на дворника, чем-то проштрафившегося…

Умер за несколько дней до объявления войны с немцами, которых он так терпеть не мог. Умер, и все домашние растерялись. Потрясенная горем княгиня плакала, вся в чёрном, постаревшая сразу на несколько лет и вряд ли в первые, самые острые дни своего горя сознавшая всё происходящее кругом. Дмитрия не задела смерть отца глубоко. Самый эгоистический народ — влюблённые. Дмитрий, с головой влюбленный в старшую маркезину, ничего знать не хотел, выходившего из рамок его чувства. Дома бывал редким гостем, норовя из полка уехать прямо в Петроград, чтобы вернуться только с последним поездом!..

Княжна Тамара, находившаяся всецело во власти новых, таких для неё жутких и манящих переживаний интересного романа с Каулуччи, тоже сделавшаяся эгоистической, нашла, однако, в себе, как женщина, что-то мягкое, нежное и тоскующее по отношению к утрате. Если при жизни отец бывал суров, деспотичен, а следовательно, тяжёл и неприятен, смерть сгладила все эти шероховатости. Княжна каялась, отыскивая в памяти случаи, когда резко и непочтительно возражала отцу. И она, как и мать, надела все черное, и это шло и к её неправильному японскому личику с зеленоватыми глазами, и к нежной белизне точеной шейки.

Солнцев-Насакин Василий, уланский поручик, на своих плечах вынес все досадные похоронные хлопоты. Хлопоты, где на каждом шагу — бездна самых непредвиденных мелочей. В натуре Василия было что-то хозяйственное, обстоятельное, всегда и везде стремившееся терпеливо доводить все до конца. Добросовестно лежа на полу, два месяца рисовал Василий на гигантском картоне древо Солнцевых-Насакиных. С таким же усердием заказывал он гроб старому князю. До мелочей тщательно продумал, во что надо одеть покойника, остановился на известном количестве певчих, чтоб их было не много и не мало, и сам разослал им же составленные публикации о смерти отца в наиболее ходкие газеты. И все шло гладко, потому что взялся за дело Василий. В его аккуратности было что-то немецкое. Да он и гримировался под немца, щеголяя выправкою германского кавалериста. И когда он шёл зимою в светло-сиреневом пальто, с узеньким, стоячим, каракулевым воротником, в фуражке, надвинутой на глаза, и с дном, которое немногим превосходило околыш, издали можно было принять Василия, к тому же светлого блондина без бороды и усов, за какого-нибудь прусского драгуна. И он гордился этим. К слову сказать, Василий удивительно похож был, как две капли воды, на германского кронпринца. Тот же нос, та же линия губ, вытянутое лицо и срединный пробор жиденьких, светлых волос. В пальто и в уланском кивере это сходство усугублялось.

Полковые товарищи называли князя Василия «германоманом». Василий ничуть не обижался, наоборот, испытывал даже некоторое удовольствие.

Но когда объявили мобилизацию, и, едва успев похоронить отца, Василий спешно, телеграммой вызванный, помчался в свой полк, все его «германоманство» сняло, как рукой, вдруг. И он весь так и горел желанием бить «проклятых немцев».

И уже в первых числах августа, неделю-другую спустя после нашего вторжения в Пруссию, бывший «германоман» прислал домой свои первые трофеи: каску зарубленного им прусского кирасира и его тяжелый, в металлических ножнах палаш. Новая, лакированная, с одноглавым орлом и острым, как громоотвод, шишаком каска-трофей была погнута… Как и почему — все это Василий объяснил в препроводительном письме, таком же обстоятельном, как и он сам:

«Оказывается, что официальным по армии приказом, германской коннице запрещено принимать рукопашный бой. И они удирают и отстреливаются, спешившись. Но тут наш дозор встретился почти носом к носу с их дозором. Получился „шок“. Я налетел на офицера. Он туда-сюда за револьвер. Я его хватил шашкой. Погнулась каска. Я повторил удар, сгоряча, не зная даже, куда попало. И когда он свалился, у него оказалось разрубленное до средины груди плечо. Все у них тяжелое и солидное. Понравилось мне у лошади „оголовье“. Пышное такое, с набором. Напоминает рыцарские времена. А седло — целый магазин. Не говоря уже о кобурах, есть даже особое отделение для консервов… Вы меня не узнали бы, мои дорогие. В две недели я весь оброс бородой, и теперь, слава богу, пропало всякое сходство с этим гнусным кронпринцем»…

Княгиня-мать читала, смеялась и плакала. И такими странными, далекими, говорящими о чем-то кровавом, суровом, казались ей трофеи сына в тихом опустевшем доме. Да и все кругом опустело. Прежде здесь военные были на каждом шагу, теперь их почти не видать. Ушел на войну и тот полк, в котором служили Дмитрий и Каулуччи. Ушли все другие полки.