Песочные часы - Киш Данило. Страница 11

24

О, это болезненное напряжение безумной женской утробы (матки), которая из месяца в месяц, в течение примерно сорока лет, упорно и безумно мечет свои яйцеклетки, как белуга, вечно готовая к новым родам, готовая каждый месяц принять семя смерти, выносить его под своим сердцем, убаюкать в своих объятиях!

25

Я смело признаюсь в том, что мое сердце менструирует. Запоздавшая, болезненная менструация моего еврейства… Господин, которого вы видите, милостивые дамы и господа, как он проходит рядом с вами, это господин лет пятидесяти, в сером костюме, в очках в железной оправе, с тростью и желтой звездой (которую вы, однако, не видите, потому что он спрятал ее под своим портфелем), этот господин, представьте себе, менструирует. Будьте любезны. Господа судьи, мое сердце менструирует. Биологическое отклонение, как воплощение еврейского, женского принципа. Сенсационная новость для газет: седой господин страдает от менструальных болей! Что самое интересное, речь о человеке, физически совершенно здоровом (не считая легкой простуды), о человеке, у которого не замечено никакого нарушения в работе желез и гормонов. Мужская менструация? Нет. Женский принцип, доведенный до крайнего выражения. Ежемесячный цветок сердца. Семя смерти. Weltschmerz.[11]

26

Если вы пишете об окровавленном сердце, или если ваше сердце просто менструирует, то чернила должны стать красными, но здесь речь больше не идет о том, под каким углом падает свет керосиновой лампы на вашу рукопись. Поэтически инфантильное преувеличение — заострять внимание на этом факте тем, что вы уколете стальным пером кончик своего пальца, как будто санитар берет у вас кровь.

27

Что касается этого письма (сударыня), господин, который вам его писал (мы знаем, что это звучит очень странно), этот господин в положении! Анализ его мочи на это ясно указывает. Как мы четко поняли из анализа, речь идет о мужчине. Вот. Вы сказали, что это ваш брат. Посоветуйте ему подготовиться. Он беременный, сударыня. В нем семя смерти. Мои соболезнования, милостивая госпожа.

28

Паннонская зимняя сказка. — И, смотри-ка, по улице летели чистые белые перья, как будто на небе ощипывали крупных, откормленных паннонских гусынь. И все собирали перья в джутовые мешки: еврейские торговцы и их жены, приказчики из лавок и их сестры, дети еврейских торговцев и дети приказчиков. Потому что той ночью, во сне, Иегова шепнул им, что на улице будет снегопад из чистого гусиного пера, но никто, кроме них, избранных, об этом знать не будет. А когда они набили свои мешки, то вдруг увидели, что с неба посыпался, паря густыми хлопьями, нежнейший пух, а у них больше не было во что его собирать, ведь уже были заполнены все мешки, все пододеяльники, все наволочки, все горшки и все корыта, все шапки и все шляпы. И тогда они, падкие на дары Божьи, по совету одного старца-праведника, вытряхнули все, что до сих пор собрали, и начали с еще большим жаром ловить пух, похожий на манну небесную: в тот год цена щипанного гусиного пера поднялась до кроны серебром за пуд. Утром, когда все заперли собранное в своих чуланах и захотели, наконец, отдохнуть, некоторые из них, однако, решили взглянуть на свое богатство, чтобы при свете Божьего дня убедиться, что это не сон. Мешки и пододеяльники, наволочки, горшки и корыта, шапки и шляпы, все было заполнено влажным, ледяным снегом. Тогда, разозлившись, они отправились искать того старца-праведника, чтобы наказать его, побить его камнями, но старец как сквозь землю провалился. Тогда некоторые из них, самые смелые и самые набожные, обратили свои взоры к небу и услышали глас Божий, молвивший им: пусть это будет вам уроком. Не требуйте от неба больше, чем оно может вам дать. А что касается первого снегопада, говорю вам, это действительно были перья, но вы пустили их по ветру. Ступайте за ними и найдете их…

29

Мозг господина Фрейда, примариуса. Это был кусочек замороженной, желеобразной плоти, как мозг ягненка, поданный целиком (в Вене, в 1930 году, в ресторане Danubius). Снег вокруг, утрамбованный гусеничными следами тяжелых башмаков и ботинок, подбитых гвоздями, как будто слегка подтаял именно вокруг мозга, на котором были ясно видны волнообразные извилины, похожие на извилины в грецком орехе, и красные нити капилляров. Так он лежал в снегу, на углу улиц Милетичевой и Греческо-Школьной, и я слышал, как кто-то сказал, кому этот мозг принадлежал, чьему черепу. Итак, мозг господина Фрейда, примариуса, лежал на маленьком снежном островке, между двумя тропинками, протоптанными в снегу, интеллект, явно выпирающий из оболочки черепа, как моллюск из твердого изумрудного панциря, пульсирующая, дрожащая масса на снегу, как в холодильнике, но (зная, кому принадлежал этот мозг) не мозг идиота в стеклянном сосуде, а мозг гения, законсервированный, сохраненный в инкубаторе природы, чтобы в нем (в этом инкубаторе), освобожденном от оков телесного, выросла какая-нибудь мрачная жемчужина мысли, мысль, наконец, материализовавшаяся, кристаллизовавшаяся.

30

Моя сигарета догорела до ногтей, и с нее осыпался беспозвоночный червь серо-белого пепла, похожий на а) выдавленную из тюбика зубную пасту, b) на начавшую гнить сережку лещины, с) на карбонизированную окаменелость какого-то червя. Это быстрое превращение трухлявого костного мозга сигареты в крошку произошло мгновенно, на границе сна, на границе движения и дыхания, и не вполне известно, распался ли пористый столбик пепла на кусочки, в прах и пепел, в тот момент, когда я, вздрогнув, очнулся от своей летаргии и утомительных раздумий, или все было наоборот, то есть, я очнулся от своего летаргического полусна в безумном водовороте и срезе своих мыслей, видений и предчувствий, точно на границе сна, в тот самый момент, когда упал пористый столбик пепла моей сигареты, с едва слышным звуком, ударившись, как d) голубиный помет о тонкую мембрану бумаги в клетку, лежащую передо мной на столе. В этот момент меня охватило острое чувство бренности, как будто этот столбик пепла (все еще видимый как столп, хотя уже разрушенный и распавшийся, перебитый позвоночник времени), этот рухнувший столп времени был самой бренностью, болезненной и ясной картиной бренности, вроде того, что человек чувствует (предчувствует), когда передвигается стрелка на часах (на больших электрических часах железнодорожного вокзала в Суботице, в Нови-Саде, Триесте, Будапеште), где движение стрелок происходит не постепенно и неощутимо, а быстро, с тупым звуком и ударом, похоже на укол, и металлическая стрелка еще какое-то время подрагивает от этого быстрого прыжка, вырванная и сама из дремоты и безвременья, как будто в последний момент она сообразила, или ей кто-то напомнил, разбудил ее, вырвал из безмятежного покоя, какой-то начальник над всеми часами, царь часов, какой-то неумолимый и строгий будильник, бог-будильник, Хронос-Иегова, который ритмичными ударами своего сердца, своего пульса, предостерегает и будит, и не дает времени остановиться.

31

Пролегомены ко всякой истории. — Потные грязные массы городской бедноты, оборванцы; осмелевшая толпа, распаленная идеей Божьей и человеческой справедливости; патетические картины матерей, держащих на руках изголодавшихся детей, требуя хлеба; вера в Бога, в Добро, в Справедливость, в Небеса; вопли отчаяния, мести; ораторы и провокаторы, взбирающиеся на импровизированные трибуны; плач ничего не понимающих детей; жуткое бормотание истории.

А что в то же самое время происходит с другой стороны, extra muros?[12]

Сквозь едва колышущиеся портьеры из золотисто-красноватого бархата доносится гул оголодавшего люда, сквозь витражи и занавеси, как сквозь промокательную бумагу, как с морского дна, чуть слышно; мерцание свечей в огромных золотых канделябрах и отражение этих свечей в венецианских зеркалах или в отполированных до блеска поверхностях мебели. Только собака, и пажи, и прислуга ясно слышат глас народа, и им даже кажется, пажам и слугам, что они различают голоса своих близких, как укор и как угрозу…