Открытая книга - Каверин Вениамин Александрович. Страница 77

Это было скучное и вместе с тем небрежное письмо, точно он заставил себя взяться за перо, чтобы сообщить свои нравоучительные соображения. О себе почти ничего, только мельком: «Бываю в Архангельске чаще, чем прежде».

И ни одного ласкового слова, которые мелькали прежде на каждой странице. И подписано: «Твой», а не «всегда твой», как он подписывался обычно. И строки ровные, буквы круглые, а не летящие вперед – вперед, ко мне, как это было прежде.

Странно было и это упоминание об Архангельске, вскользь, в то время как раньше каждая поездка в Архангельск была событием, о котором Андрей писал интересно, подробно…

Нет, нет, что-то переменилось!

Это была смутная догадка, о которой я сразу же постаралась забыть. Но на другой день она подтвердилась.

Кажется, я упоминала о том, что в Сальске жили родные Машеньки Спешневой – мать, Павла Кузминична, и с ней какая-то старушка, которую звали просто Маврушей, хотя, должно быть, уже лет пятьдесят, как она имела полное право называться Маврой Петровной.

Это было поразительно – как Машенька с ее простым и открытым характером, с ее детской, доходящей до наивности прямотой была непохожа на мать!

Павла Кузьминична была высокая, костлявая, лет шестидесяти, с темным лицом. Ко всему на свете она относилась с недоверием, – ей казалось, что не только люди, но даже животные – коровы, собаки, козы – всегда готовы причинить ей какую-нибудь неприятность. После смерти мужа, военного фельдшера, участника гражданской войны, Павла Кузьминична получала пенсию, и только одна ее беззлобная сожительница могла выдержать эти бесконечные жалобы на собес, сменявшиеся угрозами, обращенными ко всему горсовету в целом: завтра же перейти на жительство в Инвалидный дом!

Зато Мавруша была совсем другая – быстрая, сухонькая, живая, с кудрявой, как у ребенка, головой, с вздернутым носиком – очень милая, но, к сожалению, немного сумасшедшая. Впрочем, это выражалось лишь в том, что среди обычного, нормального разговора она вдруг съезжала с дороги и катилась куда-то в сторону, пока сама не спохватывалась: «Да что же это я говорю?» Но все же с ней было приятно, и когда, исполняя Машенькину просьбу, я в Сальске заходила к старушкам, Мавруша скрашивала эти посещения своей болтовней, радушием и, между прочим, наставлениями по части вязанья – она прекрасно вязала.

На другой день после огорчившего меня письма Андрея я поехала по делам в Сальск и зашла к старушкам. Павлы Кузьминичны не было дома – ушла на рынок, как сообщила мне сидевшая на крыльце с вязаньем в руках Мавруша.

– А Машенька-то? Вчера пятьдесят рублей прислала, – с живостью сказала она. – Так вы думаете, что? Другая бы благодарна была, что дочь из своего скромного жалованья прислала пятьдесят рублей. А мы – нет! Мы ее целый вечер корили, что могла бы и сто прислать! (Мы – это была Павла Кузьминична. ) Какова, а?

Мавруша поманила меня.

– Продукты питания решено закупать впрок, – блестя глазками, сказала она. – А сама купила корейки сто грамм и съела, а мне только лизнуть дала. По ночам не спит, ходит в одной рубашке, как медведь, то здесь посидит, то там, а у меня только пружинка в матраце скрипнет, сейчас же: «Господи, как я испугалась! Дух не перевести!» Вчера говорит: «Машенька хотела за него выйти, и для нее огорчение, что он себе в Архангельске другую нашел». А я говорю: «Пускай нашел, это к лучшему, Машенька для него не пара». Пошли мы в баню, дождь как из ведра, а она: «Накрапывает». Я спряталась в подъезде, зову ее, а она – ни за что! Так и промокла до костей! Вот какое упрямство! У меня в молодости тоже было это упрямство, и я даже в монастырь хотела уйти, потому что мне хотелось, чтобы меня не из дому, а именно из монастыря увезли. А монастырь у нас был в сорока верстах, игуменья строгая, грузинка, и братья грузины, князья, один все на меня засматривался, да у меня к другому симпатия была…

И Мавруша стала подробно рассказывать о своей симпатии к грузинскому князю.

У меня зазвенело в ушах от этой болтовни, и я не сразу поняла, что остановило мое внимание. Ах да! Она сказала: "Машенька хотела за него выйти, и для нее огорчение, что он себе в Архангельске… " Что это значит?

– Постойте, Мавруша, – перебила я, не дождавшись конца интересной истории. – Кто, вы сказали, в Архангельске другую нашел?

Мавруша не сразу поняла.

– Да доктор же! Андрей Дмитрич! – объяснила она. – Мы с Павлой-то все Машеньку за него прочили, а он – на-поди! Был да ушел! И главное: «Они бы в Сальск переехали, и я с ними стала бы жить». Да кто тебя, матушка, позовет к себе жить?

Она еще болтала, я не слушала. Значит, вот что! Но я еще не могла поверить.

– А откуда же вы знаете, что он… Машенька пишет об этом?

Мавруша кивнула.

– Уж так пишет, так пишет, – сказала она, – что мы с Павлой только дивимся. Ведь она только шесть групп кончила, а на рабфаке какое же учение!

Я просидела у нее целый час, так и не добившись толку. Разумеется, проще всего было бы дождаться Павлы Кузьминичны, но я возвращалась в зерносовхоз не одна, а с директором, который обещал заехать за мной на легковой машине. И он заехал и очень удивился, найдя, что я заметно изменилась с утра, – мы расстались утром в райздраве.

– Так похудеть за несколько часов можно только по спецзаданию, – добродушно окая, сказал он. – А от меня вы, милая Татьяна Петровна, подобного задания не получали.

В этот вечер я осталась ночевать на Сухой Балке – так назывался один из отдаленных участков нашего зерносовхоза. Нужно было дождаться, когда встанет первая смена: комсомольское бюро поручило мне поговорить с этой сменой, не выполнявшей плана ремонтных работ.

Долго без всякого дела бродила я между палатками, надувавшимися как паруса, когда из степи налетал жаркий, даже ночью, ветер. Снова и снова я перечитывала письмо и каждый раз находила новые подтверждения тому, что еще недавно казалось мне лишь неясной догадкой. Андрей больше не любит меня! Не любит, иначе не стал бы писать так холодно, так принужденно!

Кухарка постелила мне в конторе, я легла и, быть может, уснула бы, если бы не дед-сторож, который то и дело заходил, чтобы взглянуть на часы. Но в конце концов я, кажется, все-таки уснула, потому что дед, с седой бородой, в развевающейся рубахе, превратился в какого-то другого деда, подпоясанного, в высокой шапке, и я не понимала, почему этот новый дед, точно так же, как прежний, приходит, встает на цыпочки и, прикрыв ладонью глаза, смотрит на часы, как на солнце.

Я проснулась от неприятного чувства, что в комнату внесли что-то тяжелое, неподвижное и поставили подле меня. Я поднялась на локте.

В эту минуту фары подходившей машины скользнули по окнам, и фигура какого-то человека, понуро сидевшего за столом, мгновенно выхваченная из темноты, мелькнула и исчезла.

– Кто здесь?

Человек встал и вышел. Я вскочила.

– Дед, кто здесь был?

– Механик с Главного Хутора приезжал. Машина на Безымянный пошла. Вам на Безымянный?

– Нет. Первую смену скоро будешь поднимать?

– Не так скоро.

Я вернулась в контору, зажгла фонарь, снова, в десятый или двадцатый раз, перечитала письмо, и странным показалось мне, как мало я думала о том, что есть на свете человек, который любит меня.

«Ты надеялась, что это будет продолжаться всю жизнь? Ты привыкла к его любви, и она стала казаться тебе тем обыкновенным, ежедневным, что происходит само собой. Ну что ж, отвыкай!»

Но оказывается, что труднее всего, теперь я это узнала, отвыкать от того, что происходит само собой.

"Он счастлив без тебя – и прекрасно. Разве ты сама не стремилась к тому, чтобы вы стали только друзьями?

– Да, стремилась.

Тогда почему же тебе так трудно заставить себя не огорчаться, не думать о нем?"

И НЕПРАВДА И ПРАВДА

Это было в начале июля. Сердитая, больная (я простудилась, хотя стояла страшная жара), с книжкой в руках, которая вот уже добрых два часа, как была открыта на одной и той же странице, я лежала в постели, когда кто-то вошел – дверь была открыта – и молча остановился у порога.