Стихотворения. Проза - Семёнов Леонид. Страница 39

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Мы идем по улицам. Освещенные окна маленьких домиков глядят на нас тихо, испуганно. Там зажигаются лампы, собираются семьи у стола. На улицах еще оживление. Люди торопятся кончить свой день. У моста толпа. Она провожает нас долгим, молчаливым взглядом, точно на минуту встряхнувшись от сна и опять возвращаясь к нему. Она — точно растения, прикованные к своему грунту, и следит за нами удивленно, удивленно, как травы следят за перелетными птицами.

Городок позади и все мирно.

Вот мост сзади нас. Вот река серебряно-алая под вечерним небом, такая спокойная и сумрачно-красивая, как северная сага. Огни на холмах.

Мы идем по шоссе. Ноги неуклюже сгибаются по неудобно замерзшим колеям, но нам хорошо, потому что вдыхаем свежий воздух, потому что кругом болота, равнина, а наверху зажигаются звезды.

Со мной рядом высокий, черный мужчина, хорошо одетый в поддевку. Это тот самый, который переодевался жандармским полковником и вместе с другими, под видом обыска, обворовал помещика на 60 000 руб. Знаменитый конокрад идет для очной ставки в другой город. И мне хорошо с ним. Он такой ласковый, сильный, крепкий, глядит проницательно своими умными глазами мимо людей и думает свою думу, всегда одинокий.

Мы идем на станцию под сильным конвоем. Там посадят нас на поезд и развезут по разным уголкам страны. Не мы хотели этого и не нас об этом спрашивали. Пришли бумаги и все сделали. Солдаты нас при отправке обыскивали, залезали в карманы, щупали тело и сказали нам, что будут в нас стрелять, если мы попытаемся бежать... бежать из-под власти владеющих нами и ими бумаг. При нас разделили между собой патроны и так страшно, страшно холодно было это, точно не люди, а бумаги нас трогали, брали...

Солдаты идут просто, обыкновенно. Смеются, заговаривают, курят.

— Теперь уж недолго, — мечтает один. — В декабре на выбывку. Выдернем, брат, жребий, покачу я к жинке, заживем тогда!

Он улыбается, добродушный, ласковый...

— Шастаковский чорт! — рассказывает другой. — Сегодня прихожу утром, “вашеск’родие”... рапортуюсь. А он, как всегда, знаешь, своим манером... “Ты, такой-сякой, свиной сын, сволочь!” ругается. Пьяный. Буркала выкатил. Трубка в руках. “Устав знаешь?!” — кричит. — “Знаю”, говорю, “вашеск’родие”.

Следует длинный, бессмысленный, как их жизнь в казармах, рассказ. Но все слушают с детским любопытством.

— Будет война, почистим их тогда! — срывается злобно у одного.

Я спрашиваю про Тараховского, офицера, приговоренного к каторге и бежавшего с поезда. Он разбился при попытке, теперь лежит в тюремной больнице.

— Гадина! раздавили б его тут, как лягушонка. А еще офицер, солдата подводит! — отзывается один.

— И дело б, что ж таких то жалеть! А теперь отвечай, — конвой под суд отдали.

— Да все равно уж. Как пойдет по этапу. Будет ему.

Солдатик сплевывает. Арестанты молчат...

Маленький поезд боковой ветки докатывает нас до большой станции. Здесь ждать нам долго, до глубокой ночи, другого поезда. Нас ведут по рельсам с фонарем впереди в “этапку” отогреться, нас прячут от станции, от народа, ведут далеко, далеко... Вспоминается, как какая-то дама в Рыльске, когда мы только что сели в вагон, было, сунулась в наше отделение и испугалась.

— Ах, Господи, уходи, уходи скорей, Олечка, здесь такие!

Солдаты захохотали.

— Какие такие?! Такие! С чем такие?

Посыпались нецензурные остроты.

Мы молчали. Это мы — “такие”...

В этапке жарко и душно. Низенькая, маленькая комнатка оклеена синими обоями и вся пропахла человеком, его потом и смрадом.

На нарах неподвижные фигуры приведенных раньше нас. Слышен носовой свист и храп. Мы ждем. Двенадцать часов ночи, час, два. Черные окна с решетками глядят зловеще, неприютно. Солдаты за дверью закусывают, смеются, хлопают себя по коленям и рассказывают все свое — о дневальных, об офицерах...

К конокраду, переодевавшемуся жандармом, пришли на свидание. У них такие же умные, выдержанные лица, как у него.

— Ну так ладно, Иван Микитич... слышу я голос. — Значит так?

— Ладно, ладно.

— А как придешь в Толстый Луг, так, значит, к Игнатову на двор, Родион Васильича спросишь, там лошади... берегись. Ну да знаешь, что тут толковать-то.

— Ладно! — перебивает нетерпеливо конокрад.

Солдат следит за ними.

— А вот ведь я погляжу, голова-тот у тебя, Иван Микитич, в картузе! — начинает опять загадочно первый. — Простудишь. Возьми-ка мою шапку, а?

Они меняются шапками. Солдат отводит глаза и молчит. И оба говорившие точно облегченно вздыхают.

— Ну, прощайте, значит.

— Прощай, Иван Микитич.

— Лукерье Афанасьевне поклон.

— Уж чего тут.

Конокрад оборачивается к нам и плотнее надвигает на лоб свою шапку. Горит и молчит...

Мужик на нарах рассказывает о том, как бежал весной из Олонецкой губернии, куда был сослан за политику. Теперь ссылается вторично.

— Иду я, иду. Все лес и лес! — рассказывает он. — Господи! — думаю. Да что ж это? неужели здесь помирать придется! Конца краю ему нет! Брюхо подвело! Это я уж, значит, третьи сутки иду. Кушак туже подвязал. Иду опять. Сосна да сосна. Что тут делать?

Но вдруг спохватывается и озирается кругом.

— Что бы это значило? значит, не придет.

— Да верно ли ты писал ей?

— Писал-то верно. А вот она оказия-то какая! И ведь забрали-то без жены. Она в эту пору вышла, так и не попрощались... — поясняет он нам.

— Ну, до весны, значит. А там опять лататы[188]. Он машет рукой и все одобрительно смеются.

Другой продрогший и иззябший парень рассказывает о Вологодской губернии, как гоняют зимой по этапам. Проходят в день верст 25-30, ночуют в таких же этапках, как наша.

Все оглядываются и смотрят на синие стены кругом. Там, значит, в снегах, далеко такие же маленькие, душные комнатки, как эта, тоже освещенные тусклою лампой среди лесов и болот, и в них гонимые люди... Речи понемногу стихают, глаза слипаются, дремлется.

Кто-то тихо толкает меня.

— Извините, господин. Это я по нечаянности у вас давеча взял. Не сообразил... — шепчет мне конокрад и сует в руку монету.

Это пятиалтынный, который я дал ему за то, что он нес мои вещи. Он садится вдали. И мне опять хорошо от него. Он — умный и строгий...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Одеревенелые от сна и бессонницы, усталые, мы лезем в темноте в высокий, мрачный вагон. Нас торопят, считают. Кругом фонари, солдаты, рельсы... Вблизи гудит и пыхтит паровоз.

“Теперь к своим!?” — думаю я и забываю сон. “Где они? какие они? с кем столкнусь?” Я так давно не видел товарищей! Так хочется их видеть, поделиться с ними мыслями, впечатлениями, стряхнуть с себя злобный кошмар тупой и бессмысленной жизни в остроге.

Этап большой. Я заметил вагонов пять с железными прутьями на окнах. Значит, будут и товарищи. Может быть, много.

В вагоне тесно, сонно. Я иду, спотыкаясь о чужие ноги и туловища. Всюду храп, сон и звон цепей. Свеча. Чей-то вскрик вдруг прорезывает воздух. На меня вскидываются выпученные, сумасшедшие глаза. Я вижу нос с запекшейся кровью, умную лысину, лицо нежное, барское.

— Убийца-интеллигент, — пронизывает мысль.

— Был... был... да, был... а теперь ничего... Что ничего? — шепчет он безумно и вдруг бухается в ноги.

Рядом кто-то цинично ругается. Гремят цепи.

Арестант-интеллигент ползает передо мной на коленях и хватает меня за полы.

— Ну, был барин, а таперь — хря! — озлобляется на него солдат и толкает ногой.

Тот растерянно подбирается и глядит на меня испуганным взглядом.

— Был... был...

Поезд трогается.

— Где политические? Тут политические? Можно к ним? — спрашиваю я у солдата в дверях. Он спит.

— Да, да. Можно. Можно... — бормочет он устало и провожает меня сонным, тяжелым взглядом... В вагоне душно.

— Вот еще один! — слышу я впереди нежный и протяжный голос.