Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан. Страница 24
– Впрочем, любой человек, – продолжил Вульт, – не столь уж важная птица; ведь я не могу не упомянуть, что с книгами дело обстоит точно так же, как с солониной, про которую Хаксхэм говорит, что она, благодаря умеренному количеству соли, сохраняется долго, но если переборщить с солью, тотчас начнет разлагаться и вонять. Нотариус, я написал слишком хорошую книгу, а значит – слишком плохую…
– Ты прямо-таки фонтанируешь идеями, – ответствовал Вальт, – и для шутливой речи у тебя в запасе не меньше всяких извивов и голов, чем у Лернейской гидры.
– Действительно, я не лишен остроумия, – согласился Вульт (напрасно понадеявшись, что брат в ответ рассмеется), – но ты сейчас сбил меня с мысли… Что же я могу сделать в такой ситуации? Я один – ничего; но вместе мы можем многое, а именно: создать некое произведение; одна пара близнецов должна совместно произвести на свет, в качестве подлинного ее отражения, единственного отпрыска: одну книгу, превосходный двойной роман. В этой книге я буду смеяться, а ты плакать и при этом парить – ты будешь евангелистом, а я животным, выглядывающим из-за его плеча, – каждый из нас возвысит другого – все партии будут удовлетворены: мужчина и женщина, двор и дом, я и ты. – Хозяин, принеси-ка нам еще розового вина, но только настоящего! – Ну, и что ты скажешь об этом мельничном проекте, благодаря которому мы оба сможем обеспечивать заезжих гостей хлебом небесным, а себя самих – хлебом земным; что скажешь об этой мельнице, приводимой в движение конем Муз?
Но нотариус не мог ничего сказать, он лишь бросился на шею творцу проекта. Ничто не потрясает человека сильнее – по крайней мере, человека начитанного, – чем первая мысль о возможной публикации его текста. Все сокровенные желания вдруг разом ожили в груди Вальта, выросли и полностью расцвели; как бывает в южном климате, каждый северный кустик превратился в целую пальмовую рощу: Вальт уже видел себя богатым и прославленным человеком, целыми неделями сидящим в поэтическом родильном кресле. Опьяненный восторгом, он не сомневался ни в чем, разве что в самом предложенном ему шансе, и потому спросил: каким образом два человека смогут писать вместе и откуда они возьмут план для будущего романа.
– Я, Вальт, за время своих путешествий пережил тысячу и одну историю – пережил, а не просто услышал; остается лишь собрать их вместе, тщательно разрезать на куски и замаскировать. Ты спрашиваешь, как братья-близнецы будут макать перья в одну чернильницу? Бомонт и Флетчер, не связанные кровным родством, всякий раз кроили одну общую портновскую пьесу, и критики до сих пор щупают ткань этих вещей, напрасно пытаясь обнаружить швы. У испанских поэтов одно дитя нередко имело девять отцов: я имею в виду комедию и ее авторов. А с самым ранним таким случаем ты можешь ознакомиться, прочитав Книгу Бытия и, параллельно с ней, труд профессора Айхгорна, который для одного лишь всемирного потопа предполагает наличие трех разных авторов, помимо четвертого, пребывающего на небесах. В любом эпическом произведении имеются главы, над которыми можно посмеяться, и какие-то отступления, прерывающие рассказ о жизни героя; в нашем случае, думаю, всё это мог бы писать и обеспечивать тот из братьев, что играет на флейте. Правда, должен соблюдаться паритет, как в имперских городах: то есть одна партия должна иметь столько же цензоров, судебных исполнителей, ночных сторожей, сколько имеет другая. Если этот принцип будет разумно соблюдаться, то мы, возможно, высидим произведение – яйцо Леды, – выгодно отличающееся даже от поэм Гомера, в создании которых, по мысли Вольфа, участвовало так много Гомеридов (и, может быть, сам Гомер).
– Хватит, хватит! – воскликнул Вальт. – Посмотри лучше на окутавший нас восхитительный вечер!
И в самом деле: во всех взорах расцветали удовольствие и хвала жизни. Несколько гостей, уже успевших поужинать, теперь распивали свой кувшин вина на свежем воздухе, все сословия смешались, и оба будущих автора оказались среди tiers-etat. Летучие мыши порхали вокруг человеческих голов, как порхают погожим утром тропические птицы. По кусту роз ползали искры-светлячки. Зов далеких деревенских колоколов, как эхо прекрасных, давно отзвучавших времен, проносился мимо и где-то на лугах терялся в темных пастушеских выкриках. В этот поздний час путники на всех дорогах (а не только в рощах) несли зажженные светильники, и в сиянии вечерней зари были отчетливо видны светлые головы, перемещающиеся над высокими хлебами. Вечерняя сумеречная дымка, увенчанная отчетливо видной серебряно-лунной короной, вольготно расположилась на западе; с востока же к задворкам дома уже подкрадывалась, никем не замеченная, огромная полая ночь. Около полуночи в небе будто тихо раскрылся яблоневый цветок, и милая игра всполохов на утреннем горизонте уже предвосхищала юную алость зари. Близкие березы выдыхали вниз, на братьев, свои ароматы, тогда как душистое дыхание громоздящихся внизу гор сена, наоборот, воспаряло вверх. Порой какая-нибудь звезда выныривала из дымки и становилась летательным аппаратом души.
Вульт простил нотариусу, что тот не может устоять на месте. Голова флейтиста была занята многими другими вещами, среди прочего и розовым вином; ведь благодаря этому чудовищному вину, которое для Вульта было подлинным сорняком виноградника, бедняга, ценивший вино не меньше, чем эмпиреи, всё глубже погружался в свое прошлое: в те годы, когда самому ему было двадцать, восемнадцать и, наконец, пятнадцать лет.
Путешествуя, нередко можно встретить людей, которые, пользуясь тем же средством, доплывают, двигаясь против течения времени, до первого года своей жизни, до истока. По утрам приезжающие в монастыри аббаты говорят в проповедях: Будьте как дети! А к вечеру и сам аббат, и обитатели монастыря действительно уподобляются детям и лепечут совершенно по-детски.
– Почему ты так странно смотришь на меня, дорогой Вульт? – спросил Вальт.
– Я думаю о прошедших временах, – ответил тот, – когда мы так часто дрались друг с другом; словно семейные портреты, висят эти батальные сцены в моей груди: я тогда злился, что, хотя я сильнее и дерусь с большей яростью, ты часто одерживаешь надо мной верх благодаря своей быстрой – эластичной и яростной – реакции. Наши невинные детские забавы никогда больше не вернутся, Вальт!
Но нотариус ничего не слышал и не видел, кроме катящейся в нем пламенно-солнечной колесницы Аполлона, на которой уже стояли, пополняясь всё новыми фигурами, колоссальные образы будущего двойного романа: Вальт невольно придумывал всё новые большие куски книги и уже сейчас мог бы предъявить их удивленному брату. Тот хотел наконец закончить разговор о будущей книге, однако нотариус настоял, чтобы они хотя бы обсудили ее название. Вульт предложил «Грубиянские годы»! но нотариус откровенно сказал, что ему не нравится такой заголовок – отчасти слишком вызывающий, отчасти какой-то дикий.
– Что ж, тогда пусть двойственный характер нашего романа будет обозначен уже на титульном листе, как это часто происходит у одного новомодного автора, например: «Яичный пунш, или Сердце».
На этом названии они и остановились.
Оба теперь вернулись к настоящему времени.
Нотариус взял бокал, отвернулся от пирующего внизу общества и, с повлажневшими глазами, сказал Вульту:
– Выпьем за счастье наших родителей, а также бедной Гольдины! Они наверняка сидят сейчас в горнице, без света, и говорят о нас.
Тут флейтист вытащил свой инструмент и сыграл для общества внизу несколько мелодий с незамысловатыми мелизмами. Долговязый хозяин стал медленно танцевать с полусонным мальчишкой; некоторые гости задвигали в такт музыке коленями; у нотариуса, который это увидел, на глаза навернулись блаженные слезы, и он устремил взгляд к вечернему горизонту.
– Я хотел бы, – шепнул он на ухо брату, – угостить всех бедных возчиков пивом.
– Очень может быть, – сказал Вульт, – что они тогда сбросили бы тебя с холма, решив, что ты их оскорбил. О небо! Они ведь Крёзы по сравнению с нами и смотрят на нас свысока.