Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан. Страница 28
И. ван дер Харниш»
Какую же тяжкую заботу принес на себе Вальт из типографии в свою каморку! На всю весну предстоящего ему будущего пал толстый слой снега: ведь его жизнерадостный брат потерял свои жизнерадостные глаза, которыми намеревался, оставаясь рядом с Вальтом, на это будущее смотреть. Нотариус без дела расхаживал взад и вперед по комнате и думал только о брате. Солнце стояло уже на вечерних горах и наполняло комнату золотой пылью; но все еще оставался незримым любимый человек, которого Вальт вновь обрел после долгой разлуки, только вчера, в такой же предзакатный час. Под конец Вальт расплакался, как ребенок, из-за нестерпимой тоски по брату, которому нынешним утром он даже не имел возможности сказать: «С добрым утром и доброго тебе здоровья, Вульт!» -
Тут дверь внезапно отворилась и на пороге показался празднично одетый флейтист.
– Ах, брат! – воскликнул Вальт с болью и радостью.
– Черт возьми! Говори потише, – тихо чертыхнулся Вульт. – За моей спиной кто-то сюда поднимается, обращайся ко мне на «Вы»!
В комнату вошла Флора.
– Итак, я бы хотел, господин нотариус, – продолжил как ни в чем не бывало Вульт, – чтобы завтра утром вы составили для меня контракт по найму жилища. Ты paries frangois, Monsieur?
– Miserablement, – ответил Вальт, – ou non.
– Потому-то, мсье, я и пришел так поздно, – пустился в объяснения Вульт. – Потому что, во-первых, я должен был найти для себя жилище и вселиться туда; а во-вторых – заглянуть в один или два чужих дома: ведь тому, кто желает завести в новом городе много знакомств, лучше заняться этим в первый же день по приезде, пока каждый еще хочет с ним познакомиться – просто чтобы на него поглядеть; позже, примелькавшись всем, такой приезжий уподобится старой сельди, которая слишком долго хранилась – на рынке – в открытой бочке.
– Это как раз понятно, – сказал Вальт, – но сердце мое обрушилось во тьму, когда я – сегодня – прочитал в газете о твоей глазной болезни.
И он тихо прикрыл дверь в крошечную спальню, где Флора в этот момент застилала постель.
– Дело в том… – начал Вульт и, неодобрительно качнув головой, снова толчком распахнул дверь в спальню.
– Pudoris gratia factum est atque formositatis [6], – ответил Вальт на братнино покачивание головой.
– Дело в том, говорю я, что, как бы вы к этому ни относились, а немецкая публика, потребляющая произведения искусства, ничем другим не одержима в такой мере, как ранами и метастазами. Я имею в виду вот что: эта публика, к примеру, очень хорошо оплачивает и всем рекомендует живописца, который держит кисть пальцами ноги, – или трубача, который дует в трубу, но не ртом, а носом, – или арфиста, перебирающего струны зубами, – или поэта, который действительно сочиняет стихи, но во сне; сказанное вполне можно отнести и к флейтисту, который вообще-то хорошо играет на флейте, но обладает еще и вторым ценным качеством, преимуществом Дюлона: то есть он совершенно слеп. – Я также упомянул метастазы – а именно, музыкальные. Когда-то я дал одному фаготисту и одному альтисту, которые гастролировали вдвоем, хороший совет: они, мол, добьются удачи, если фаготист в объявлении укажет, что может извлекать из фагота что-то наподобие звуков альта, а другой – что умеет играть на альте почти как на фаготе. Я объяснил, что им всего только и нужно устраивать концерты в темной комнате, как поступают музыканты, играющие на губной гармонике, и знаменитый Лолли; тогда каждый из них будет играть на собственном инструменте, лишь выдавая его за чужой: как было с той лошадью, которую привязали за хвост к кормушке и показывали за деньги в качестве особой диковины, говоря, что будто бы у нее голова растет сзади. – Уж не знаю, воспользовались ли те два музыканта моим советом.
Флора вышла; и Вульт спросил брата, зачем тот закрывал дверь и говорил по-латыни.
Готвальт сперва по-братски обнял его, а потом сказал: что просто он стыдится и мучается, видя, как такая красавица, Флора, опустилась до положения домашней прислуги и сама себя закопала в этой яме; дескать, красивая девушка, занимающаяся низким трудом, напоминает итальянскую Мадонну, перенесенную на нидерландское живописное полотно.
– Или ту картину Корреджо, которую обнаружили в Швеции: она была прибита гвоздями в качестве гардины к окну королевской конюшни [7], – сказал Вульт. – Но ты лучше расскажи про завещание!
Вульт стал рассказывать, однако забыл упомянуть примерно треть подробностей.
– С тех пор как крылья поэтической мельницы, спроектированной тобою, мельничным зодчим, движутся передо мной в вышине, вся эта история с завещанием представляется мне какой-то невзрачной, – добавил он в свое оправдание.
– Это неправильно, – сказал Вульт. – Сегодня я убил целых полдня, утомительно манипулируя длинными тяжелыми подзорными трубами, сконструированными Доллондом, и зеркальными телескопами, – чтобы издалека рассмотреть господ резервных наследников; так вот: почти все они заслуживают виселичной веревки, этой пуповины второго мира. Из-за них ты действительно столкнешься с трудностями. – Вальт сразу посерьезнел. – Ведь если, – продолжал Вульт уже более игривым тоном, – принять во внимание твои любезные «Нет-нет» и «Адьё» в ответ на недавний вопрос Флоры, нет ли у тебя еще каких-либо пожеланий, плюс к тому ее belvedere (точнее, belle-vue ее красивого лица), а главное, наличие Семеричного созвездия лишенных наследства воров, которые, может, только ради той клаузулы, что грозит наследнику за нарушение шестой заповеди потерей шестой части наследства, и подсунули тебе эту Флору, чтобы ты ее дефлорировал-
– Брат! – перебил его покрасневший от гнева и стыда молодой человек, надеясь, что вопрос, который он собирается задать, прозвучит иронично. – Пристали ли эти слова светскому человеку, каким являешься ты?
– Прости, я имел в виду не deflorer, a effleurer, – извинился Вульт. – Ах, мой чистосердечный и сильный друг, поэзия – она ведь как пара коньков, на которых так легко летать по гладкому и чистому кристаллическому катку идеала, но очень неудобно ковылять по обычной мостовой. – Вульт замолчал, а немного погодя спросил: почему, когда он пришел, брат был таким печальным. Вальт, теперь слишком пристыженный, чтобы признаться, как сильно он тосковал, сказал только, что вчера был замечательный день, но сегодня – поскольку всегда на все праздники выпадают болезни [8] и как раз самые святые люди претерпевают боль – его огорчило прочитанное в газете сообщение о братниной болезни глаз, которое он и не понял толком.
Тут Вульт открыл ему свой план, состоящий в том, что, хотя глаза его совершенно здоровы, он, Вульт, каждый рыночный день будет давать объявление в газете, сообщая, что с глазами дела обстоят всё хуже, – пока не объявит себя ослепшим окончательно; и именно тогда, уже как слепой, он даст флейтовый концерт, который наверняка привлечет множество зрителей и слушателей.
– Я вижу, – сказал Вульт, – что ты сейчас хочешь взобраться на проповедническую кафедру; но лучше воздержись от проповедей: поверь, люди заслуживают того, чтобы их обманывали. Зато по отношению к тебе я чист и открыт, и твою любовь к людям люблю гораздо больше, чем самих людей.
– Ох, как ты можешь быть таким гордецом и считать себя единственным, к кому притекает вся правда? – возмутился Вальт.
– Одного близкого человека, – ответил Вульт, – должен иметь каждый, даже если он ни в грош не ставит всех прочих: одного избранного, перед кем он сам распахнет свой нагрудный панцирь и свою грудь и предложит: «Загляни внутрь». Этим счастливым исключением для меня стал ты: просто потому, что ты (хотя, как я замечаю, ты тоже более или менее знаешь мир) все же при всех обстоятельствах остаешься честным, надежным другом, чистым поэтом и к тому же моим братом, даже близнецом, и… – но довольно и уже перечисленного! -