Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан. Страница 49
Вина вскоре скрылась в толпе, как и укрылся от его взора далекий обходной путь, в конце концов вернувший ее на прежнее место. Теперь Вальт снова видел лишь ее небесно-голубое платье; и он корил себя, что из всего исчезнувшего лица запомнил только глаза, полные грез и доброты. Но то и другое, уже само по себе, было в его восприятии универсумом духа. Представители мужеского пола поначалу хотят видеть свою звезду любви, в точности как Венеру на небе, в образе мечтательного Геспера, то бишь вечерней звезды, возвещающей приближение сумеречного мира грез, наполненного цветами и соловьями, – позже, напротив, их больше привлекает утренняя звезда, восхваляющая светлоту и могущество дня; то и другое следовало бы объединить, поскольку обе звезды на самом деле одна звезда, и разница между ними – только во времени появления.
Хотя Вальту теперь приходилось впускать в поле зрения и других барышень, самые нежные взгляды он бросал на Вину; все остальные становились для него сестрами или сводными сестрами Вины, и она, как скрывшееся за горизонтом Солнце, облачала своим прелестным светом каждую Луну – каждую Цереру – Палладу – Венеру, а также других мужчин, скажем, мужественного Марса, Юпитера, Меркурия – и особенно Сатурна с двумя кольцами: графа.
Этот последний внезапно стал ближе Вальту – словно они на словах уже заключили дружеский союз; но Вина теперь отодвинулась в недосягаемую даль – будто невеста друга пребывает слишком высоко, чтобы сделаться подругой нотариусу. Вернуть ей ее письмо – на это у него больше не было ни сил, ни права, потому что, хорошенько подумав, он решил, что сама по себе подпись, женское имя, не может служить оправданием такого поступка: ведь отдать при всех письмо девушке – значит с определенностью дать понять, что она состоит в переписке с неким молодым человеком.
Музыка между тем возобновилась. Если звуки потрясают даже безмятежное сердце, то насколько же сильнее – сердце глубоко взволнованное! Когда цельное древо гармонии зашумело над Вальтом всеми ветвями, с этого древа к нему снизошел новый редкостный дух, произнесший лишь одно повеление: плачь! – И Вальт повиновался, сам не зная, кому, – это было, как если бы его прежнее небо внезапно пролилось дождем из гнетущей тучи, после чего жизнь вдруг предстала перед ним воздушно-легкой, небесно-голубой и солнечно-сияющей, и теплой, как день, – звуки обрели голоса и лица – эти дети богов словно бы давали Вине сладчайшие имена – препроводили и ветром прибили ее, украшенную невесту, плывущую на боевом корабле жизни, к берегу пастушеского мира – здесь ее как будто встретил возлюбленный, друг Вальта, под чужие пастушеские напевы показал ей простирающиеся вокруг до самого горизонта греческие рощи, горные хижины, дома и тропу, ведущую к ним, поросшую бодрствующими и спящими цветами. – Он теперь принудил этих херувимов звуков, летающих на пламени, доставить утреннюю зарю и облака цветочной пыльцы, чтобы мерцающим покровом окутать первый поцелуй Вины, а потом улететь далеко прочь и очень тихо выдохнуть беззвучное небо ее первого поцелуя…
Вдруг, когда среди такого рода гармонических грез брат надолго воспарил, трепеща, на двух высоких нотах, будто ищущих и засасывающих воздыхателя, Готвальту захотелось, трепеща вместе с ним, умереть от этой грезы о чужом счастье. В тот же момент брат снискал неблагозвучные грубые аплодисменты; но у Вальта, которого охватил сильный внутренний порыв, этот внешний порыв не вызвал неприятия.
Всё закончилось. Вальт пытался – отнюдь не безуспешно – следовать за Виной, как можно ближе к ней; не для того чтобы, скажем, дотронуться до ее одеяния, но чтобы держаться от нее на определенной дистанции и в то же время, как движущаяся стена, не подпускать к ней никого другого, охранять ее от натиска толпы. И все же, продвигаясь за ней, он, можно сказать, проникновенно сжимал ее руку – то бишь написанное ее рукой письмо Клотару.
Добравшись до дому, нотариус, пылая огнем, еще не успевшим пойти на убыль, сочинил такое длинностишие:
Незнающая
Как Земля, которая несет на себе обращенные к Солнцу слабые цветы и заключает в своей груди их крепкие корни, – как Солнце освещает Луну, но никогда не видит нежного лунного сияния на Земле, – как звезды орошают весеннюю ночь росой, но удаляются за горизонт прежде, чем роса испарится в утренних солнечных лучах: так же и ты, Незнающая, точно так же и ты несешь и раздариваешь цветы, и сияние, и росы, однако сама этого не видишь. Тебе кажется, ты радуешь только себя, тогда как на самом деле ты услаждаешь весь мир. Ах, лети же к ней, ты, счастливец, которого она любит, и скажи, что ты счастливейший из смертных, но лишь благодаря ей; а если она не захочет поверить, покажи ей, Незнающей, других людей.
Когда он записывал последние слова, в комнату стремительно ворвался Вульт – без наглазной повязки и в необычайно радостном расположении духа.
№ 26. Изящный пектункул и турбинит
Неблагозвучные созвучия
«Я вижу!» – воскликнул флейтист с радостью, к которой Вальт не сумел достаточно быстро присоединиться. Вульт попросил брата сперва выслушать, как он вылечил глаза; а уж потом говорить, о чем захочется ему самому. Вальту это особенно пришлось по душе.
– Ты наверняка не знаешь, – начал Вульт, – что сегодня был день рождения капельмейстера; хотя хорошая игра музыкантов могла бы навести тебя на мысль, что опьянение завладело ими раньше, чем слушателями. Музыканты – полная противоположность собакам, которые принимают от хозяина только маленькие куски, а большие, из страха перед ним, не берут. – Вино, предложенное капельмейстером, стало для них антиипохондриаком, и от этого источника истины они получили столько водных удовольствий, что виолончелисту показалось, будто его виолончель – само небо, а всем прочим показалось наоборот. Слабая искра будущего военного пожара вспыхнула еще во время праздничной трапезы из-за одной-единственной фразы, сказанной немцем о великом немецком трезвучии, в котором Гайдн, по его словам, представляет Эсхила, Глюк – Софокла, а Моцарт – Еврипида. Другой возразил, что насчет Глюка он согласен, Моцарта же, скорее, следует уподобить Шекспиру. Однако тут в разговор вмешались итальянцы, желавшие выразить уважение капельмейстеру, и сказали, что, мол, любой неаполитанец мог бы поучить этого Моцарта, как играть на скрипке. Очень быстро, пока мне передавали выручку за концерт – она, между прочим, составила 60 талеров, и твои 10 я тебе возвращаю, – разгорелась полномасштабная война против неверных, и когда я посмотрел в ту сторону, два народа уже сражались не на жизнь, а на смерть.
Виолончелист, итальянец, поначалу хотел смычком, словно спичкой, «поджечь» локоть свистуна на блокфлейте или, может, сыграть на нем, как на басовой струне, пиццикато – чтобы добиться гармонии мнений: короче, когда я взглянул в ту сторону, свистун уже отобрал смычок и, обратив его против самого обидчика – собственный инструмент он хотел сохранить в целости, – использовал то как пробоотборник для дегустации вина, то как пробирную иглу. Но виолончелист быстро развернул инструмент и, держа за шейку, бросился с ним, как с тараном, на свистуна – вероятно, чтобы сбить его с ног; тот действительно упал, но, уже распростертый на земле, решился всерьез защищать честь нации и врезал противнику по лицу и по морде блокфлейтой, видимо, чтобы клювовидным мундштуком притянуть его к себе, на землю.
Первый скрипач и второй скрипач сперва фехтовали парижскими смычками, но вскоре схватили скрипки за колки, держа их теперь в правой руке как булавы или кувалды, чтобы добиться победы либо для немецкой, либо для итальянской партии; резонирование скрипичных корпусов должно было, по идее, озвучить резонерство голов, но, скорее всего, тут все-таки преобладала игра, словесная и звуковая.
Ты знаешь: господин Хюзген из Франкфурта-на-Майне гордится тем, что владеет драгоценным пучком волос Альбрехта Дюрера [17]; так и здесь один музыкант-любитель горделиво вздымал обеими руками пару похожих великолепных реликвий: в одной руке он держал парик, который сорвал с певца, в другой – пучок натуральных волос, обнаруженных под париком.