Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан. Страница 55

– Хотя сам я, господин фискал, являюсь юристом и нотариусом, я всякий раз, когда мне приходится составлять брачный контракт, сожалею, что любовь – сиречь самое святое, чистое, неэгоистичное – вынуждена, дабы оказывать какое-то воздействие на жизнь, облекаться грубым юридическим эгоистичным телом; так и солнечный луч, эта тончайшая, самая подвижная материя при всем желании не сможет сдвинуться с места, покуда не смешается с земной атмосферой.

Кнолль с кислым выражением лица выслушал лишь половину этого рассуждения; граф же слушал доброжелательно.

– Я, – возразил он, но мягчайшим голосом, – как уже говорилось, составляю не брачный контракт, а только документ о дарении.

Тут в комнату вошел слуга генерала с письмом в руке. Клотар, вскрыв запечатанный конверт, извлек письмо – но в конверте лежало еще и второе, незапечатанное. Пробежав глазами несколько строчек в первом письме, граф подал нотариусу едва заметный знак, чтобы тот прервал работу. Вложенное письмо он даже не развернул; Вальту оно показалось очень похожим на найденное. Легким кивком головы Клотар распрощался с посланцем; и сразу вслед за тем, извинившись, – с обоими свидетелями и нотариусом: он теперь сомневается, сказал граф, стоит ли продолжать; но уже потому, что такие сомнения возникли, предпочтет отказаться от задуманного. По его лицу пробежали тени внутренних туч. Вальт впервые видел любимого человека, к тому же мужчину, в состоянии потаенной печали; и эта чужая, усмиренная печаль стала – в нем самом – печалью усмиряющей. Сейчас было бы эгоистично, подумалось ему, напомнить (как он поначалу хотел), что именно он нашел и вернул письмо; и в такой же степени грубо – хотя бы спросить об этом письме: передал ли его будущий тесть по назначению. Прощаясь, граф попытался вложить в его руку не просто свою, но и что-то более твердое. «Нет-нет, не надо», – пробормотал Вальт. «Моя признательность, – сказал граф, – от этого не уменьшится, друг мой», – «Я не приму ничего, кроме самого обращения!» – сказал Вальт; но поскольку скачок мысли был слишком резким, его плохо поняли. Клотар, удивленный и несколько обиженный, продолжал настаивать. «Однако свой лист бумаги я бы хотел взять», – сказал Вальт, потому что ему так приятно было выводить по буквам: «…я, граф Ионатан фон Клотар…» – «Господин граф, – запротестовал Кнолль, – этот лист должен принадлежать нам, семи наследникам, хотя бы уже из-за вымаранной описки»; и хотел забрать его. «Но я и так признаюсь в допущенной ошибке, о Господи!» – раздраженно воскликнул Вальт и удержал-таки лист при себе; гневная слезинка и грозный взгляд вдруг вспыхнули в его голубых глазах – как бы извиняясь, он поспешно пожал руку Клотару и выбежал вон, чтобы утешиться и простить обидчиков.

«Ах, – думал он по дороге, – как же далек путь от одного сердца к другому, родственному! И какие только люди, одеяния, орденские звезды и дни не попадаются на этом пути! Ионатан! Я буду любить тебя, не претендуя на ответную любовь, – как любил твою Вину; возможно, я способен на такое; но все же я хотел бы иметь твой портрет».

№ 30. Миспикель из Саксонии

Разговор о дворянстве

Нотариус каждый день будто заново терял брата. Он не мог смириться с его исчезновением; солнечное затмение этого худодума для него оставалось незримым.

Вальту он представлялся то утонувшим – то отправившимся в дальнее путешествие – то сбежавшим – то счастливо переживающим редкостное приключение. Вальт пытался как-то сопоставить дважды запечатанное письмо с фактом незримости брата и извлекал из такого сопоставления некоторую надежду. Он вновь и вновь возвращался к размышлениям о том, сколь малое подтверждение находят даже лучшие наши расчеты, относящиеся к будущим выигрышам и потерям, в сокрытой от нас темной счетной палате! Какие только радостно-сверкающие картины не помещал он уже в свое отдаленное будущее: образы того, как он будет жить с братом, ежедневно обмениваясь новыми впечатлениями и идеями, и знакомствами, и как посредством немногих масонских знаков, намекающих на душевное сродство, они привлекут в свой пламенный союз графа, – а между тем, из всего этого не вышло ничего, кроме упомянутых размышлений! – Но еще в связи с Пелопонесской войной – и вообще с историей разных народов и собственной его жизни – он давно начал замечать, что в истории (почему она и ненавистна любому поэту, ищущему мотиваций и единства) происходит бесконечно мало систематичного, будь то в плане страданий или радости, и что именно потому, из-за ложно понятых предпосылок какого-нибудь темного или светлого следствия, человеку так трудно предугадать свое или чужое будущее: ведь повсюду в исторической картинной галерее мира из самых больших облаков получаются маленькие, а из мельчайших большие – вокруг величайших звезд жизни образуются темные подворья – и один только сокровенный Бог может сотворить из игры жизни и истории нечто осмысленное.

Наконец посланница из Эльтерляйна доставила Вальту нижеследующее письмецо от брата:

«Я вернусь завтра вечером, выйди мне навстречу. В данный момент твоя матушка как раз нарезает хлеб для нищенки: я ведь нахожусь в Эльтерляйне, в трактире.

С тех пор, как мы расстались, я ради заработка играл на флейте в крупных торговых селах; там, правда, растет больше травы, чем цветов, но без первого не бывает второго – я говорю о людях. Да будет тебе известно, что накануне отбытия из Хаслау я был расстроен, как эолова арфа или как колокольчик коровы с Брокена. Я и сам не знаю, почему; но думаю, что какой-то значимый друг, или даже ты, неправильно натянул мои струны – проще говоря, кто-то из вас двоих обидел меня и пробудил во мне худодума. Я хотел – хоть это расстроило бы меня куда больше, чем потеря тридцати двух струн или даже зубов, – всерьез с этим человеком поссориться; хотел метать громы и молнии, и град: говорят, это очищает кровь.

Ибо нет ничего разрушительней, нотариус, – как в супружеской жизни, так и в дружбе двух утонченных душ, – чем долгое неразрешимое пребывание на одной фальшивой ноте при продолжающейся согласованности во всем, что касается нежнейших взаимных обязательств: два таких дурака кажутся друг другу отвратительными, хоть и не отвергают друг друга; а ведь такие души, при любом значимом расхождении, должны были бы больше всего хотеть довести его до настоящей ссоры, после которой примирение произошло бы само собой. „Бурый камень “ при умеренном нагревании выделяет удушливый газ; но стоит довести его до каления, и он начнет выдыхать животворный воздух. Так и из пугача пробку не вышибешь иначе, кроме как с помощью другой пробки.

К счастью, мы с тобой умеем обходиться без ссоры, даже без сильнейшей… Но вернемся к прежнему – я будто обрел новое дыхание, как только очутился под открытым небом и получил возможность в свое удовольствие скакать на лошади, играть на флейте, писать. Очень неплохие куски и “хвостатые кометы” для нашего романа “Яичный пунш, или Сердце” я сочинил отчасти прямо в седле, отчасти – в других местах. По правде говоря, я снова начал относиться к тебе вполне хорошо; именно поэтому, полагаю, я просто не мог отказаться от поездки в Эльтерляйн, мне было необходимо туда попасть. Я думал: “Твой друг там впервые явился на свет, и его друг – тоже”… и прочее в таком духе, что человек может говорить себе, когда думает.

Там я исполнил наконец дело, которое долго откладывал на потом. Поскольку я, как я тебе говорил, неоднократно сталкивался со сбежавшим из дому молодым Харнишем, Вультом, и его флейтой, я смог передать старому шультгейсу хорошие новости и письма от его необъезженного сыночка. Я пригласил отца пожаловать ко мне в трактир. “Я такой-то и такой-то дворянин” (сказал я удивленному старику); а его сын, дескать, мой близкий друг – сейчас он, возможно, едет в почтовой карете, где его только и имеет смысл искать, помимо концертных залов, – дела у него идут не хуже, чем у меня, – отец бы даже не узнал сына, окажись тот вдруг перед ним, настолько Вульт изменился к лучшему, хотя бы в плане возмужавшего голоса, дискантовый ключ которого потерял бородку из-за того, что сам молодой человек обрел бороду, – и вот теперь он передает приветы отцу. Шультгейс ответил: мол, он безгранично рад, что такой почтенный господин, как я, хорошо отзывается о его непутевом сыне, – и почитает это за большую честь как для себя, так и для своего шалопута. Я еще кое-что добавил в оправдание этого славного отсутствующего юноши и протянул отцу, разрешив оставить у себя, небезызвестное письмо флейтиста, полученное мною из Байрейта, где тот, если оставить в стороне несколько музыкальных жалоб на уши тамошних слушателей, говорит почти исключительно о столь любимой им матушке. “Его брата, теперешнего нотариуса, я тоже хорошо знаю”, – добавил я и развернул под носом у старика беглый набросок твоих достижений и провалов. “Этот замечательный человек с помощью настроечного молотка у- (а не при-)бавил себе всего лишь тридцать две грядки; и горожане – имея в виду количество струн, с которыми ему пришлось иметь дело, – почитают это скорее за чудо, нежели за результат каких-то ошибок” – я так сказал, чтобы подготовить отца к твоему будущему отчету, оснастив самым мягким в мире сердцем. Но это сердце плохо в него вживлялось; и он не успокоился, пока не осыпал твою голову всяческими бранными словами. Сыновья ему “доставляли мало радости”, закончил он свою речь, “так что пусть дьявол, коли ему угодно, забирает себе обоих беспутников”. Тут я, употребив короткую, но емкую фразу, отослал крестьянина домой, ибо он, похоже, забыл, что его близнецы – в некоторой мере – пользуются моим уважением.