Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан. Страница 59

– …что отдельные имена дворян сохраняются вечно, они все учтены, словно звезды, и продолжают сиять на фамильных гербах, тогда как в народе имена, подобно каплям росы, неупорядоченно испаряются, – что место дворян в священной близости от князей, которые осыпают их милостями в обмен на услуги, которые те оказывают своим государям, будь то в качестве послов, или генералов, или канцлеров, – что еще более тесными узами дворяне соединены с самим государством, большими парусами коего они управляют, тогда как народ всего лишь сидит на веслах, – что дворяне, будто они находятся на высокогорном альпийском пастбище, видят вокруг себя только вершины, а позади выстроились сверкающей королевской линией древние рыцари, чьи высокие подвиги для них словно реющие знамена и в чьи священные замки они, как потомки этих рыцарей, могут в любой момент войти…

– Поверь мне на слово, – прервал его Вульт, – что я не смеюсь.

– …перед собой они видят блеск имперской власти, земельных владений, княжеских дворов и цветущего будущего… И еще – перспективу прекрасного свободного образования, нацеленного не на производство обрубленного со всех сторон угловатого звена государственной машины, а на формирование целостного человека; такое образование позволит им легко и радостно путешествовать, соучаствовать в придворной жизни, вместе с единомышленниками наслаждаться полотнами живописцев, музыкой и, главное, – обществом еще более, чем они, образованных, прекрасных женщин, прелести коих не были задавлены нуждой и работой; так что внутри государства знать как бы воплощает собой итальянскую школу, а бедный народ – нидерландскую…

Флейтист и до этого (правда, каким-то подозрительным голосом) несколько раз клялся, что на его лице нет гримасы смеха, – говорил, что пусть его больше не называют Вультом, если он использует темноту, чтобы незаметно улыбаться, – повторял, что он не тот человек, который в такой ситуации стал бы смеяться: наоборот, он серьезен, как домовой сыч – птица смерти. Однако теперь он громко расхохотался и затем сказал следующее:

– Вальт, возвращаясь к твоему графу – не обращай внимания на мой дурацкий смех, относящийся к другим вещам, я в самом деле серьезен, – к графу, которого ты, в плане образованности, почитаешь за нового Рафаэля, а себя – за нового Тенирса: как же ты собираешься соединить ваши две фигуры на одном живописном полотне?

Вальт обиженно замолчал, потому что видел в себе совсем не Тенирса, а скорее нового Петрарку. Но Вульт продолжал упорно выпытывать, на какое связующее средство рассчитывает его брат.

– Я думаю, это возможно потому, – сказал Вальт с тихим смирением, – что я по-настоящему люблю его.

Вульт был растроган, но внешне остался неумолимым и сказал:

– Чтобы надеяться, что сможешь выказать свою любовь такому благородному господину, ты, какой бы смиренный вид ни принимал, должен в душе почитать себя за второго Карпсера, не так ли?

– А кто это? – спросил Вальт.

– Он был цирюльником и лекарем в Гамбурге, о чем еще напоминает тамошняя Карпсерова улица, названная так потому, что он на ней жил; этот человек, могу я тебе сказать, отличался столь утонченными манерами, столь живой речью – и вообще был столь волшебно притягателен, – что князья и графы, приезжавшие в сей прославленный город, искали и обретали для себя величайшее удовольствие не в Чумном доме, не на Грязном валу или Шееленганге, не в аллеях по берегам Альстера, а исключительно в том, что заставали нашего цирюльника дома и что он соглашался их принять.

Нотариусу, который считал себя неузнанным Петраркой, совсем не понравилось, что этого цирюльника брат ставит столь высоко над ним; однако, смягченный всем, что происходило после полудня, он произнес лишь следующие слова:

– Как же счастлив любой дворянин! Он может любить, кого пожелает. Если бы сам я был дворянином и если бы какой-нибудь простой, но честный нотариус явил мне лишь несколько теплых знаков своей любви и верности: то я бы, поистине, вскоре их понял и больше не мучил его ни одной минуты – скорее, думаю, я мог бы проявить гордость по отношению к человеку, равному мне по положению.

– Клянусь небом, а знаешь что? – внезапно заговорил Вульт, уже другим тоном. – У меня сейчас возник в голове превосходный проект, в самом деле, для этого случая наилучший, поскольку он разрешит все противоречия и превосходно соединит тебя с графом (если, конечно, тот соответствует твоему представлению о нем), соединит навечно.

Вальт всем своим видом выразил полный восторг и нетерпеливое ожидание дальнейшего. Но Вульт добавил только:

– Думаю, завтра или послезавтра я смогу высказаться на этот счет поподробнее.

Вальт стал умолять его рассказать о проекте, однако они уже подошли к городским воротам и приблизились к моменту прощания. Вульт ответил:

– Пока что могу сказать тебе только то, что я никогда не произношу это слово как прожект, предпочитая либо французскую форму произношения (projet), либо латинскую (projectum).

Вальт спросил: разве брат не заметил его радости, в связи с одним только упоминанием проекта, и разве не думает, что радость эта многократно усилится, когда он, Вульт, откроет свои планы?

– Разумеется! – подтвердил Вульт. – Но только проект этот относится к совершенно другому нумеру, говорю я тебе, поскольку сегодняшний нумер уже закончился, и – доброй ночи!

№ 31. Мукомольный камень

Проект

– Пурцель все сделает, – громко произнес Вульт, входя в комнату нотариуса, и тот радостно откликнулся:

– Дай-то Бог, а что именно он сделает?

– Сейчас всё объясню, а Пурцель – это театральный портной, у которого я снимаю комнату, – ответил Вульт, насмешливо сверкнув глазами, потому что он только что перенес на бумагу отступление о дворянах, предназначенное для двойного романа.

– Тебе придется признать, что ты нуждаешься в некотором количестве сшивальных или алмазных игл, чтобы скрепить швом твой союз с Клотар ом – таким швом и должен стать мой проект. Правда, действия издавна считались наилучшим путем к сердцу, подлинным артиллерийским выстрелом в грудь, тогда как слова – это всего лишь выстрелы из лука или что-то в таком роде. Если ты купишь у кого-нибудь ключ к его часам или еще что-то, это в большей степени откроет для тебя скрытое от посторонних глаз обиталище данного человека, чем если бы ты позавтракал с ним тридцать раз на протяжении месяца, состоящего из тридцати одного дня. Следовательно, если бы ты пожелал, к примеру, бросить графу камень в окно или запустить ему камнем в спину, ты бы тотчас оказался связанным с ним посредством действия и легко вступил бы в более тесный контакт; то же самое – если бы ты подскочил к нему в темноте, ухватил за полу сюртука и не выпускал, якобы приняв за своего брата, коего ты, как ты утверждаешь, столь неописуемо любишь. Но поскольку всё это невозможно, слушай: у Пурцеля, моего домохозяина, сейчас в работе много одеяний (подходящих для рыцарских турниров и благородных застолий), которые он перешивает и перелицовывает для театра; я обеспечу тебя полным одеянием – а прежде я уже написал графу, поскольку знаком с ним, записку, что очень хочу как-нибудь вечером сыграть для него на флейте, – я возьму тебя с собой (пока ничего не говори) и, не прибегая к откровенной лжи, сделаю так, что он примет тебя за дворянина: просто потому что ты (на это ему можно намекнуть) являешься моим другом и мы охотно общаемся. Тогда пергамент с дворянской родословной уже не будет ни разделительной стеной, ни брандмауэром, ни каминным экраном между вашими пламенными чувствами; и если граф действительно не скрывает, подобно льдине, столько же льда под водой, сколько показывает над ней, то я, возможно, увижу – поскольку под прикрытием моей флейты ты сумеешь сказать и показать ему всё, – как вы соединяетесь узами пред алтарем дружбы, и с радостью сыграю роль окулировочного ножа [21]. – А вот теперь говори!