Грубиянские годы: биография. Том I - Поль Жан. Страница 67

Сперва он попытался излить эту любовь на бумагу, но ему не удалось сочинить ни единого длинностишия, ни одной главы. Такие дни бывают после бессонно протанцованной ночи: всё валится из рук; самое большее, на что человек способен, это предаваться грезам; правда, другого ему и не хочется: все должно быть смягченным, даже радость – она не должна вместе с порывами ветра дергать его за крылья, и сами распростертые крылья должны бесшумно вспарывать разреженную синеву и падать сквозь нее вниз, – хочется только вечерних песен, даже утром, и никаких военных маршей; и пелена, но светлого оттенка, укутывает и приглушает барабанную дробь земной суеты.

Вальт не нашел ничего лучшего («только бы сегодня, Боже упаси, там не было никаких музыкантов!» – мысленно взмолился он), чем отправиться на прогулку в ван-дер-кабелевский лесок, который, может быть, когда-нибудь достанется ему в наследство и в котором он впервые увидел – на земле, а не в грезах – графа, с той поры уже вновь сделавшегося для него чужим. Вокруг Вальта порхали, передвигались, толпились сновидения: из далеких веков – из земель цветов и цветения – из времен детства; да, один сон-детеныш сидел и пел в зеленом «рождественском садике», памятном с детской поры: длиной всего в пядь, на четырех колесах, влекомом за веревочку маленьким человеком. И вот с неба наклонилась волшебная палочка – надо всем этим ландшафтом, полным замков, сельских домов и лесочков, – и превратила его в цветущий, плодородный Прованс времен средневековья. Вдалеке Вальт видел провансальцев, выходящих из оливковых рощ – они пели веселые песни под ясным небом – легконогие юноши, преисполнившись радости и любви, отправлялись со своими струнными инструментами по долинам к высоким, крытым золотом замкам на далеких горных вершинах – девы рыцарского сословия выглядывали из узких окон – потом, следуя призыву пришедших, они спускались вниз и приказывали слугам разбить на лугах шатры, чтобы там перекинуться парой слов с провансальцами (как всегда бывало в те времена и в тех странах, где земля еще оставалась легким увеселительным лагерем поэтического искусства и где troubadour, да даже и просто conteur имел право влюбиться в даму из самого высшего общества), – и вечная весна пела на земле и на небе, и сама жизнь представляла собой галантный танец на усыпанном цветами лугу.

«О вы, сладостные долины радости за горами, – выпевал Вальт, – я бы тоже хотел преодолеть подъем и попасть в ту озаренную утренней алостью жизнь, где для триумфа любви не требуется ничего иного, кроме юной девы и поэта, – я бы тоже хотел бродить с лютней под весенним ветром между шатрами и воспевать любовь, и мгновенно прервать игру, когда мимо пройдет Вина».

Потом Вальт вернулся к себе в каморку, но поскольку в груди у него помещался весь географический и исторический Прованс, нашел ее столь тесной, что, набравшись храбрости – ибо поэзия сделала его человеком, претендующим на равные с другими права и очень свободным, – спустился в парк Нойпетера, где неожиданно наткнулся на Флору, отягощенную плодами, словно Помона, и протянул ей руку. Для поэта весь мир сверкает, но герцогская или королевская корона кажется ему более тусклой, чем прекрасная женская головка, украшенная короной или герцогской шляпой, и даже другая – не украшенная ничем, кроме неба над ней; он скромен, когда протягивает руку герцогине, и не утрачивает достоинства, приветствуя пастушку; вот только отцов той и другой часто вообще не удостаивает своим вниманием.

В беседке Вальт обнаружил чулочную подвязку. На ней были вышиты итальянская стихотворная строка (ведь Рафаэла, в отличие от него, понимала по-итальянски) и имя девушки. Поскольку же Вальт в это одухотворенное утро понял, что соединяет в себе провансальского рыцаря и поэта: он, как свободный человек, принял решение самолично передать подвязку – которую принял за украшение для запястья – Рафаэле, украдкой проскользнувшей в сад и читавшей письмо, и сопроводить акт передачи немногими значимыми словами. Он положил мягкую подвязку на раскрытую ладонь, как на поднос, и бережно протянул ее барышне со словами (которые выбрал из многих известных ему высказывании о руке человеческой и о той, другой, что выпрастывается из облаков): он, мол, был счастлив найти столь прекрасные узы любви, эту тетиву на луке Амура, как бы большое кольцо с прекрасной руки, и поистине не знает, кто более счастлив – тот ли, кто снял его с руки красавицы, или тот, кто теперь вернет на прежнее место. Рафаэла покраснела, взглянула на него смущенно и укоряюще, взяла подвязку, быстро сунула ее куда-то в складки одежды и молча удалилась; Вальт подумал: какое деликатное создание!

Он отправился в харчевню, не растеряв по дороге воодушевлявшей его с утра радости: и тут к своему изумлению услышал – хотя, собственно, знал об этом уже давно, – что в еврейскую вигилию, то бишь в пятницу, католики постятся. Он положил нож и вилку на стол рядом с тарелкой. Ни кусочка мяса не желал он теперь ощутить на языке – даже если бы речь шла о том имперском быке, которого разрезают на части во Франкфурте по случаю императорской коронации. «Я не хочу предаваться излишествам, – думал он (хотя на стол подали всего лишь мясо старой и больной коровы), – в час, когда Вина, эта добрая душа, бедствует».

Как какая-нибудь замужняя женщина, он, при полном равнодушии к собственному недоеданию, мог до слез сочувствовать другим людям, испытывающим те же лишения. Чем настойчивей он думал об этом, тем более несправедливым ему казалось, что церковь заставляет поститься и монахинь, а не только монахов; тогда как, наверное, было бы вполне достаточно, если бы права толком поесть лишали одних мошенников, азартных игроков и убийц.

Он отправился в копировальный кабинет к генералу не только с ясно осознанным желанием увидеть девушку, которая сегодня – в столь романтичный для него день – была мученицей, но и с твердой уверенностью, что она уже вернулась из Эльтерляйна и непременно даст знать о своем присутствии. Пока он с несказанным удовольствием переписывал набело крайне дерзкое послание некоей Либетты (из тех, какие могут прийти только из нравственной Лютеции [25], застроенной конюшнями Эпикура) – потому что чувствовал в этом бокале радости только вино причащения к духовной любви, а примеси серы не замечал, – не было ни одного звука, проникавшего сквозь полуоткрытые двери других комнат в его кабинет, который Вальт не истолковывал бы с душевным трепетом, как предвестие скорого появления Вины. Как бывает в обширном густом лесу, где дальние протяженные звуки порождают то тут, то там романтические отголоски: так же доносились до нотариуса разрозненные фортепьянные аккорды – восклицания генерала – его ответы Вине. И наконец он действительно услышал, как сама Вина в соседней комнате разговаривает с отцом о музыке. Вальт покраснел до корней волос и склонил возбужденную голову так низко, что она почти коснулась писчего пера. Голос Вины был искренним, сердечным, выходящим скорее из груди, чем из горла, – что гораздо чаще бывает свойственно женщинам и швейцарцам, нежели прочим людям.

Между тем в комнату, где он работал, вошел генерал, и Вальт собрался было с прежним усердием продолжать копирование; но тут с ним случилось несчастье: в кабинет на минутку залетела Вина, чтобы взять нужные ей ноты, а он по робости так и не увидел ее, не посмел поднять глаза выше белого шлейфа. Вскоре во второй от кабинета комнате зазвучал ее певческий голос. «Ах нет, – крикнул через открытые двери генерал, – я имел в виду последнее желание Рейхардта [26]».

Она сразу оборвала песню и начала другую – ту, которую хотел услышать отец. «Спой, – снова перебил он ее, только первую и последнюю строфы, без скучных промежуточных». Она снова прервала пение (пальцы зависли над клавишами) и ответила: «Хорошо, папа!»

Стихи звучали так: