Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 10
Илжецкий поднял руки, его розовые пухлые растопыренные ладошки напоминают крылышки ангела.
— Что поделаешь, мои дорогие! Сегодня воскресенье! Мы гуляли вчера всю ночь. Надо отдохнуть перед завтрашним рабочим днем. Трибунал должен выспаться после великолепного бала.
— Бала?!
Я повторила за ним это слово, почти не разжимая губ, боясь, что ослышалась, не желая, чтобы мужчины надо мной смеялись.
— Ну разумеется! Даже председатель Трибунала, сам лорд Лоуренс, принял в нем участие, он открыл бал вальсом и закончил чудесным танго в восемь утра.
Нас ошеломили его слова. Как это не похоже на наши представления о месте, где происходит великая перекличка погибших и убитых. Вероятно, поэтому никто не произнес ни слова. Илжецкий вдруг закружился, словно вспомнив, что должен сделать еще один, последний бальный пируэт.
— Поднимемся все в мою комнату. Мы уже не надеялись, что прибудут свидетели из Польши. Сбросили вас со счетов.
Доктор Оравия улыбается со свойственной ему иронией:
— Бьюсь об заклад, что тут для нас нет номеров. Угадал?
Грабовецкий тут же парирует:
— Вы, любезнейший, в очередной раз проиграли. Вы слышали, что говорил Илжецкий: тут хозяева американцы. А значит, беспорядка быть не может. Американцы все продумали.
— А этот бал? — Райсман недоуменно обращается ко всем сразу.
— Бал! — вскинул брови доктор Оравия. — Может, действительно надо исходить из того, что траур только у немцев? Что все остальные могут веселиться? Теперь же карнавал! Первый послевоенный карнавал!
Илжецкий, обнимая всех сразу своими пухлыми ручками, подталкивает нас к лифту.
— Карнавал?! — странным тоном повторяет Райсман.
— А как дела в Варшаве? — спрашивает все еще заспанный прокурор.
Грабовецкий вскинул руку, поморщился.
— Масса проблем. Например, с эксгумацией не так все просто. Я не привез вам ничего конкретного. У нас в стране пока еще не слишком весело. Да-да. Указания давать легко, куда труднее их выполнять.
Илжецкий резко остановился. Теперь это был совсем другой человек. Он весь побагровел — лицо, шея, даже грудь.
— Послушайте, коллега! Ведь вы же за этим ездили, — отчитывает он Грабовецкого, понизив голос. — Вы должны были привезти сюда свидетелей, да, но, кроме них, и уточненные данные о военных потерях Польши. Как же так? Трибунал заканчивает слушание свидетелей, через пару дней начнут давать показания подсудимые. Вы привезли материалы, коллега?
В ответ Грабовецкий, от волнения глотая гласные, поспешно затараторил:
— Я говорил с генералом. Я обращался к правительству. И повторяю: у нас трудности. Не хватает инструментов. Нет экспертов, кругом развалины. Мороз. На дворе ведь февраль! Я даже в последний день накануне отъезда говорил с генералом. Надо вооружиться терпением, сказал он. Плохи дела с земляными работами.
Илжецкий снова закружился, повернулся к Грабовецкому спиной. Казалось, вот-вот взорвется, но вместо этого он вежливо спросил:
— Как перелет? Вы очень поздно здесь появились, мои дорогие! Я сильно сомневаюсь, удастся ли добиться, чтоб заслушали ваши показания!
Грабовецкий, в своей черной шляпе и черном пальто казавшийся особенно бледным, принял любимую позу указателя на перекрестке и обратился к нам:
— Скажите сами! Сколько дней мы ждали в Варшаве? А сколько дней отняла эта проклятая дорога в метель и пургу? Сколько у нас было вынужденных посадок черт знает где, на случайных аэродромах? Мы даже на военном аэродроме немало времени проторчали! Этот перелет длился бесконечно, Варшава в конце концов отозвала Циранкевича. Ему пришлось вернуться. А вы, пан прокурор…
Ответом ему были вздохи и поддакивания.
Илжецкий зевнул.
— Я бы не хотел, чтобы Польшу вычеркнули из повестки дня. Уже поздно. Прокурор Буковяк с неимоверным трудом добился согласия на то, чтобы пригласить сюда нескольких польских свидетелей. Но все сроки истекли, мы несколько раз переносили ваши выступления. Что нам скажут завтра? — Илжецкий беспомощно развел руками.
— Скажут, что на бал мы уже опоздали, — пошутил доктор Оравия, потирая пальцами лоб и глаза.
Прокурор снова зевнул и взглянул на часы.
— Надо сегодня же обязательно предупредить председателя. Я попытаюсь, хотя не знаю, увидим ли мы его. Уверяю вас, что неделя работы на процессе — это намного больше, чем может выдержать человек от воскресенья до воскресенья.
Грабовецкий поспешно подтвердил:
— Да-да! В воскресенье только и успеваешь привести в порядок свои записи, изучить документы, на отдых времени не остается.
Илжецкий прервал его:
— Подождите, пожалуйста. Я спрошу у портье, какие номера приготовили для наших свидетелей. Судья Яхолд каждый день уверял американцев, что свидетели обязательно прибудут.
У молодого немца, который стоит, опершись руками на темное сукно, нежное девичье лицо. Какая нежная кожа! Мягкие ресницы распахиваются медленно, открывая небесно-голубые глаза. Именно так мы представляем себе поэтов: меланхоличная улыбка, отсутствующий взгляд. Илжецкий объяснился с портье по-английски, взял ключи, поблагодарил. Потом перехватил его взгляд, сразу понял, в чем дело, и несколько смутился. Подойдя ко мне, взял под руку и отвел в глубь холла.
— Тут, в Нюрнберге, уже оттепель. Иногда солнце светит как весной. У вас с собой только эти ботинки?
— Они замечательные. На редкость теплые. Мне повезло — купила их перед самым отъездом в Кракове, у одной крестьянки, — похвасталась я, не зная, что ответить.
— Да-да, но я надеюсь, вы захватили какую-нибудь обувь полегче? — шепотом спрашивает меня Илжецкий.
— Для такого путешествия они оказались просто незаменимыми, — отвечаю я и вижу поверх широких плеч Илжецкого голубые глаза немца.
Портье не переменил позы, не шелохнулся — он только смотрел и своим присутствием все больше смущал прокурора.
— Я угадал, правда? У вас в чемодане лежат туфли? Вот и чудесно. У меня камень свалился с сердца. А теперь прошу вас ко мне, ваши комнаты сейчас будут готовы.
Гостиница пахнет старым домом, мрачными квартирами, цементом и штукатуркой. Всюду тишина. Бал, видно, удался на славу, гости еще отсыпаются — в темных коридорах, наполненных покоем ночи, ни души.
Пухлая ладонь Илжецкого нажимает кнопку возле двери, и тут же бесшумно появляются три девушки. Легкий книксен чужим гостям из Польши, и они внимательно и радостно ждут распоряжений. Несмотря на воскресный день, они выгладят и принесут вынутые из чемоданов вещи, чтобы прибывшие свидетели выглядели как можно более элегантно и хорошо себя чувствовали. Это существенно. Нет больше военного положения, на улицах Нюрнберга нет гитлеровской армии, но эти девушки остаются ревностными солдатами своей нации. Ни одна из них не собирается в нас стрелять, не намерена бить и кричать, напротив, они с благоговением складывают вещи, которые должны унести с собой, и перед уходом, радостно улыбаясь, вновь делают книксен.
— Вы и умыться не успеете, — говорит Илжецкий, — а у них уже все будет готово. Поразительно, как они умеют работать. Тот, кто не видел немцев в оккупированных странах и составлял себе мнение о них только по «Гранд-отелю», конечно, пришел бы в полный восторг. Ангелы мира. Скромные, честные, старательные.
Он махнул рукой. Снова все молчали.
Признаки оживления проявляет только Грабовецкий.
— Мы привезли письма. Целую пачку. Они у меня на дне чемодана.
— Вот и отлично. Почта попадает сюда кружным путем, через Лондон, через Москву, — объясняет мне Илжецкий, снова с трудом подавляя зевоту. — Иногда с курьерами, которых мы время от времени посылаем в Польшу. Напрямую: Нюрнберг — Варшава, нам не удается передавать информацию. Мы тут словно бы на неком острове, это и не Германия, и не Англия, и уж никак не Польша. Существуем вне времени, нет ни войны, ни мира, да и сами мы перестали быть собой, я вас уверяю, здешняя обстановка нас преобразила, изменила, вы скоро убедитесь в этом сами, вы тоже станете здесь иными людьми. Только постарайтесь не пропустить момент своего перевоплощения.