Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 21
Она нашла свою тональность, пальцы едва касаются клавиш — это шум дождя на тихой улочке, это шелест листьев, с которых стекают капельки воды на подоконник, это звон стрекозиных крыльев над лугом, это четкий ритм, который отбивают ножонками деревенские ребятишки, спешащие по тропинке в школу в далекой Польше. Это жаркое солнце, день ожидаемой встречи с Томашем, — день, который никогда не наступит.
Поразительно, до чего гибкие и быстрые пальцы у Соланж, гораздо гибче, чем раньше. Чтобы играть Шопена, нужно верить в сказки, нужно уметь их рассказывать, а ведь время сказок прошло бесповоротно. Неужели боль одиночества становится для нее источником вдохновения, как тогда отчаяние?
Дирижер склонился к роялю, мне видно его лицо, одобрение, быть может, даже восхищение промелькнуло в его улыбке, глаза, полные мягкого света, дружески смотрят на Соланж. Тут нет дирижера, нет пианистки, оркестра — есть только Шопен, очарование тишины, напевность, запах сосен и запрятанная глубоко, на самом дне поэзии, человеческая сила.
Аплодисменты оглушили меня, зал взорвался, и я не сразу поняла, что уже можно перевести дыхание. Первая часть выступления закончилась. Соланж благодарит за аплодисменты, низко кланяется. Дирижер взял пианистку за руку, ведет к рампе. Они улыбаются друг другу, словно во время свадебного танца. Овации не смолкают, к ним присоединяется рокот голосов, молодежь, стоявшая вдоль стен, скандирует. Я удивленно смотрю на Вежбицу, напрасно пытаясь понять, что кричат эти люди.
Дирижер доволен; лихо тряхнув седой шевелюрой, он рукой показывает на Соланж. Аплодисменты снова усилились. Себастьян наклонился ко мне. Я чувствую горячее дыхание.
— Слышите? «Noch einmal» [19]. Они просят повторить еще раз.
— Значит, и немцы пришли на концерт?
У Себастьяна дрогнули брови.
— Только хорошие немцы. Исключительно хорошие немцы.
Я поднесла палец к губам.
— Скажите, они вызывают на бис только Шопена?
Себастьян не понял меня, потом вдруг до него дошло, и он расхохотался. Аплодисменты заглушали наш разговор, мы едва слышали друг друга.
— Пока да. Но за будущее поручиться не могу.
Я ответила:
— После такой музыки я готова согласиться с каждым «noch einmal».
Соланж заняла свое место. Положила руки на клавиши. С минуту молча ждала, закрыв глаза. Наконец-то зал успокоился.
— Прелюдии Шопена, — говорю я совсем тихо. Но мою просьбу уже подхватывает Себастьян Вежбица, чей бас перекрывает другие голоса.
— Прелюдии! Прелюдии Шопена! — повторяют вслед за Вежбицей соседние ряды.
Соланж взглянула туда, откуда раздавались голоса, кивком головы подтвердила: она исполнит то, о чем просит зал.
С неописуемой легкостью пальцы коснулись клавиш. Слушатели замолкли, захваченные напряженной мелодией. Оркестр ждал. Я закрыла глаза. Тот далекий день всплыл в памяти так отчетливо, что я на мгновение даже увидела Томаша, стоявшего в группе мужчин. Черты его я не могла различить, лишь туманный контур неподвижной фигуры, это болью отдалось в сердце — и внезапная уверенность: его нет, нет среди живых. Что это значит — его нет?
Скандирование, приглушенное, едва различимое «noch einmal» раздается теперь после каждой вещи, исполненной Соланж. Она черпает в этом силу. Горячая волна счастья заливает меня, моментами я тяжело вздыхаю и тогда чувствую усталость от этого длинного дня, но это всего лишь доли секунды, тут же ко мне возвращается спокойствие, я понимаю, что у Соланж громадный успех, я знаю, что она должна остановиться на этом аккорде победы; она и сама сознает это и легким движением головы дает понять, что сегодня больше играть не будет.
Все громче аплодисменты, они длятся и длятся, в них не слышно теперь криков «бис», зал сотрясает настоящая овация, и совсем еще молодая бельгийка принимает это с вежливым достоинством, она благодарит поклоном и улыбкой, до конца сохраняя спокойствие. Вот она подходит к самому краю рампы, подчиняясь непонятному мне порыву — видно, эти люди в зале создали такую атмосферу, что она может играть легко и свободно, будто на пустынном морском берегу или в нежилом, заброшенном доме. Их восторженный прием окрылил ее. Думаю, что только раз в жизни она играла так самозабвенно. Как хорошо я помню тот день — но там была борьба за то, чтобы выжить. Я поднимаю руку, хочу дать ей знак. Я воспринимаю ее в двух плоскостях: сегодняшней и той, очерченной каплями нереальных, туманных огней.
Аплодисменты напоминают бурю, сухой дождь осенних листьев, толпа тогда шла по аллее, посыпанной шлаком, шаги отдавались ритмичным хрустом. Сгибающиеся от ветра тополя пахли горечью, их листья громко шелестели в тишине того страшного октябрьского вечера. Шелест и ритм шагов и глубокая темень, насыщенная туманом, а где-то впереди расплывающиеся во мраке огни. Там, где нас выгрузили, остались опустевшие товарные вагоны; резко свистнул паровоз. Как горько, но эта спонтанная овация отбросила меня в те времена, в тот туманный вечер! Тогда, в ту первую ночь, мы познакомились с Соланж, и тогда началась наша дружба.
Дыхание зрителей совсем рядом, оно согревает, завораживает. Они подарили Соланж свое восхищение и признание. Они благодарят ее и не торопятся уходить. Они ждут. Интересно, что будет, если им рассказать? Сумеют ли они понять? Нервы мои уже успокаиваются, но напряжение не проходит.
— Что с вами? — спрашивает Себастьян.
— Ничего, ничего. Я ужасно рада. Какой триумф!
«Дамы и господа, — мысли складываются в конкретные фразы, и я отнюдь не уверена, что вот-вот не заговорю вслух. — Вы проявили незаурядный музыкальный вкус, вы постигли мысли композитора, вы не дыша, вдохновенно внимали мелодии. Такое понимание музыки — свидетельство высокой культуры. Вы скандируете „бис! бис! бис!“. Как же понять ту глухоту, которая поразила многих из вас тогда? Как это возможно, как поверить, что вы не слышали криков оттуда? И криков здесь, в вашей стране, рядом с вашими домами?»
Соланж преподнесли цветы, едва распустившиеся розы. Она растрогана, и зал, видя это, приходит в неистовство. Люди вскакивают, о чем-то спрашивают, молодежь пробирается к самой сцене, просят автографы.
«Дамы и господа, — мысленно продолжаю я, с беспокойством следя за каждым движением Соланж, — может, ваш восторг вызван тем радостным фактом, что молодая красивая женщина спасена? Ведь таких, как она, красивых и талантливых, отправляли в газовые камеры, отправляли на смерть. Делали это люди, родившиеся в вашей стране. Сейчас они здесь, арестованы, их судят. Кое-кому удалось скрыться, исчезнуть, и они будут выжидать, когда смогут выйти на свет божий. Как вы оцениваете это с точки зрения морали? Ваши хлопающие ладони, ваши губы, кричащие „бис“, — именно в них содержится ваша нравственная оценка? Там никто не кричал „бис“, и тем не менее мы целыми днями распевали бессмысленные слова, бесконечно повторяя припев: „Und die Musik spielt dazu“» [20]. Дирижер обеими руками сжал руки Соланж, он что-то тепло говорит ей, а зал, обрадовавшись этой сердечности, хлопает еще громче, порывы бури все чаще, они ударяют, словно ветер в брезент палатки, под которым прячутся во время грозы.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Постепенно в концертном зале гаснут лампы. Сначала исчезает во мраке сцена, пропадают стены — выключены ярко горевшие бра, видна только толпа, безликая, бесцветная. Проходы между рядами, лестницы, коридоры — все забито людьми, освещаемыми лишь бледным светом слабых светильников под потолком. Я вижу круги под усталыми глазами, замечаю плотно сжатые молчанием губы, и мне кажется, что молчание это вызвано болью, а не раздумьем.
Я двигаюсь медленно, шаг за шагом, вместе со всеми, мне бы хотелось обогнать их, вырваться на мороз, но темп определяет толпа, она движется всей массой, топчется на месте сотнями ног. Позади меня идет Себастьян Вежбица. Моментами он фыркает — его, видно, тоже раздражает это надоевшее шествие.