Невиновные в Нюрнберге - Шмаглевская Северина. Страница 51

— Пожалуйста, повторяйте за мной слова присяги.

Я говорю громко и выразительно, что здесь на суде скажу правду, одну только правду, не скрывая ничего из того, что знаю.

К сожалению, я скрою очень много. Ведь тогда мне придется воссоздать в памяти весь тот кошмар, который здесь не нужен, поскольку меня будут вести за ручку вопросами, относящимися только к детям. Может быть, Трибунал все-таки преждевременно отказывается допросить группу свидетелей, способных сообща восстановить страшное прошлое.

— Вы полька?

— Да.

— Когда вас арестовало гестапо?

— В июле 1942 года.

— Занимали ли вы в Освенциме какую-нибудь должность?

— С самого начала и до конца я была занята физическим трудом.

— Ваша профессия?

— Когда началась война, я была студенткой.

— Как свидетельница может доказать, что она бывший узник Освенцима?

Неуверенным движением я кладу правую ладонь на левый рукав.

— У меня здесь вытатуирован номер, — говорю я, слегка смущенная вопросом.

— Видели ли вы когда-нибудь своими глазами, как люди из организации СС убивали детей?

— Да.

— Расскажите нам, как это происходило.

Я слышу свой незнакомый голос.

Я рассказываю о детях, родившихся в концентрационном лагере. И о тех, которых привозили в еврейских эшелонах. О детях, которых сразу отправляли в газовые камеры. И о их ровесниках в бараках Биркенау.

— Простите, пожалуйста. — Прокурор Смирнов поворачивается в мою сторону. — Разрешите я перебью вас? Значит, вы находились в Биркенау?

— Да. Биркенау являлся частью Освенцима, расположен в трех километрах от основного лагеря. Иначе его называли Освенцим-два.

— Продолжайте, пожалуйста.

Говори. Расскажи им хотя бы тот навязчивый сон, который преследовал тебя во время сыпного тифа; реалии этого сна были бы для судей и корреспондентов (особенно тех, что не видели гитлеризм вблизи) столь же туманными, как пережитые и увиденные в Освенциме события, о которых спрашивает тебя прокурор. Каждую ночь, когда я металась в тифозной горячке, мне снился дом на Парковой улице и возвращение к близким. Тут-то и начинался тифозный бред. Немцы изменили все, об отдыхе не было и речи, никто на свете уже не спал, как прежде, в постели. Существовали исключительно «койки» — длинные, как гробы, узкие и глубокие щели высоко в стенах, похожие на ящики или катакомбы, а больше всего на общие освенцимские лежбища. Я не могла найти свою домашнюю кровать, оставался только один выход: вползти в стену, в странное углубление и спать там без воздуха, в узкой расщелине с ногами или головой, торчащими наружу. Быть колышком, вбитым в стену, забыть о человеческих потребностях и привычках.

Попробуй объяснить суду, корреспондентам, защитникам, что поселило в тебе страх, почему немцы отменили все, даже испокон века свойственную человеку систему ночного отдыха и даже тихий дом на Парковой улице.

Я сжимаю ладонями край пюпитра, собираюсь с силами, меня одолевают призраки освенцимских рассветов. Я подыскиваю слова; но слова онемели, утратили свое значение, в мире нет определений, которыми можно было бы воспользоваться в этой ситуации, представить Трибуналу факты, восстановить атмосферу событий, перечислить, сколько матерей умирало от отчаяния, думая о детях, оставшихся в оккупированной стране. Как я смогу в кратких показаниях передать все то, что я видела каждую освенцимскую ночь и каждый освенцимский день? Сюда должна прийти толпа: из всех тюрем, из всех лагерей, со всех мест казней. Одно лишь перечисление этих мест заняло бы больше времени, чем отведено нам двоим для дачи показаний.

Сжатые на пюпитре пальцы побелели. Обвинитель Смирнов терпеливо ждет, председатель Трибунала пододвинул к себе черную папку, взял в руки карандаш. Неужели он действительно автор шутки, десятки раз повторенной потом в Нюрнберге: когда один из юристов положил на судейский стол новую кипу документов о гитлеровских преступлениях, председатель удивленно поднял брови, а потом обратился к своему соседу и довольно громко, его слова услышали корреспонденты, стенографисты, охрана и, может быть, даже подсудимые: «Гм… Если так пойдет дальше, нас скоро не будет видно за горами бумаг…»

Я предпочла бы не знать об этой шутке перед своим выступлением.

Полковник Смирнов поднимает голову.

Его внимательный, озабоченный взгляд напоминает мне о том, что я должна отвечать. Говорить. Для этого меня вызвали. Если бы я высыпала на судейский стол горсть песка, собранного в любой части Биркенау, Трибунал, может быть, сам смог бы установить, пепел скольких убитых детей, женщин, мужчин смешан с этим песком. Голоса этих людей, цвет глаз, рост, внешность, способности, талант, черты характера, увлечения. Кто сможет это узнать сегодня? Кто вызовет их сюда, на суд? Кто на основании моих слов хоть на долю секунды окажется в лагере, чтобы увидеть, как по ночам людей выгоняли из бараков на перекличку?

Я рассказываю о беременной женщине, которая тащилась вместе с нами десять километров от Биркенау и весь длинный декабрьский день на морозе в метель копала ров. Почему именно ее выбрала я из множества людей? Это был первый человек, носящий в себе новую жизнь, которого я там встретила, глядя вокруг невидящим от слабости после сыпного тифа взглядом. Мне было больно от ударов, которые получала она, от издевательств эсэсовцев. Она работала до самых последних минут. И родила для того, чтобы ее ребенок был сразу же уничтожен.

В начале тысяча девятьсот сорок третьего года начали татуировать новорожденных, как и взрослых узников, но номера им проставляли на бедрах.

— Почему на бедрах?

— Потому что на предплечье новорожденного младенца слишком мало места для того, чтобы вытатуировать пятизначное число. Детей не регистрировали отдельно, им давали порядковые номера, как и взрослым. Такая нумерация, без выделения детских групп, давала возможность полностью скрыть, сколько их было. Сегодня никто не сможет установить, какое количество младенцев и малолетних узников Освенцима было убито.

Корреспонденты зашевелились. Словно узнали поразительную новость, о чем не имели понятия.

Дети, татуированные в гитлеровском концлагере! Дети с номерами на бедрах!

Сенсация, достойная занять место в передовице любой газеты. Разумеется, в мировой прессе об этом упоминалось, наряду с информацией о самых блестящих балах, спортивными новостями, наряду с описаниями дипломатических визитов, государственных переворотов и ограблений крупнейших банков. Современный человек ежедневно поглощает порцию газетных пилюль, и у него не расстраивается желудок. Разве только время от времени снится дурной сон. Порой не может заснуть до утра.

Мне мешает говорить сухость во рту. Сиплым голосом я рассказываю о беременных женщинах, привозимых в Освенцим из разных стран Европы; рассказываю о родах, свидетельницей которых была, лежа в тифозном бараке, где сыпняк убивал младенцев, помогая эсэсовцам в деле уничтожения. Я вижу вытянутую низкую кирпичную печь, построенную посредине барака, вижу немецкую медсестру Клару, я не рассказываю о мелких деталях, о том, что смотрю с верхних нар на роженицу, которая кусает пальцы, чтобы не выть от боли… Я опускаю то, что малосущественно, хотя тогда я впервые в жизни видела, как человек появляется на свет. Клара, стоя на коленях на печи, давит, жмет на живот женщины, вокруг обритые головы больных, вокруг сыпной тиф, флегмоны, воспаления легких, понос, ангина, на нарах по две, а то и по три узницы с высокой температурой. Они не могут оторвать глаз от происходящего. Только покойницы да умирающие уже ничем не интересуются.

Ветер заносит сквозь дыры снег, он падает на одеяла, на лица, на обритую голову роженицы. Ее звериный вой все громче и громче, ее нечленораздельные вопли, ее крик все усиливаются. Под ловкими руками медсестры через минуту зайдется в первом крике человек. Он и его мать в тот же день будут отправлены в газовую камеру, камера рядом, за проволокой, близко, так близко, что не возникает сомнений, что они будут отправлены именно туда. Их задушит газ циклон, используемый великой пещерной личностью для более важных целей, чем уничтожение насекомых. А потом в печи крематория они превратятся в ничто. В пепел.